— Рассказывайте, — поторопил судья.
— Слушаюсь! — снова с готовностью кивнул спиной Калягин. — Родился я в 1927 году.
При этих словах Колька вторично едва не свалился с подоконника. Человеку, сейчас отделенному от него барьером, уже в войну исполнилось семнадцать лет, но сегодня ему можно было дать все пятьдесят. Когда война была в Белоруссии, ему было семнадцать — столько, сколько сейчас Летечке. И он вторично оскорбился, что тому человеку тоже было когда-то семнадцать лет... А Калягин продолжал открываться Летечке, рассказывал то, что мог рассказать о себе каждый деревенский дядька. И это было страшно.
— До войны учился в школе, окончил четыре класса. Были брат и сестра, мать работала в колхозе, отец гончар... Пришли немцы...
— Из родственников Советской властью никто не привлекался к суду, никто не был репрессированным? — чуть слышно постучал по подлокотнику кресла судья.
— Никто... До войны лучше было, все было...
— А кто виноват, что ничего не стало?
— Война...
— Вы понимали, что несет вам и людям фашизм?
— Сейчас да, а в то время... Такой я был... Второго августа сорок третьего года немцы в нашем селе забрали всю молодежь, объявили, что повезут в Германию...
— Партизанские отряды в вашем районе были?
— Полицейский гарнизон они в нашей деревне разогнали.
— Вы не пытались бежать, согласились ехать в Германию?
— А куда денешься, куда убежишь, страшно, расстреляют... Привезли в город, объявили, что будем служить для борьбы с партизанами...
— Вас же в Германию везли на работу, почему вдруг для борьбы?
Ответа на этот вопрос не последовало. Да он и не нужен был Летечке. В нем уже появилась раздражение на полицейских, на всех сидящих здесь. Поторопился, видимо, он и с доверием к судье, слишком по-домашнему, слишком благодушно задавал тот вопросы, спокойно слушал ответы, словно в чем-то сочувствовал этому Калягину, уговаривал его не бояться. Зачем? Слова судьи должны были стрелять, раскаленным металлом выплескиваться, обрушиваться на Калягина. Так представлял себе Летечка суд и судью. Что тут судить, и так все ясно. В ста метрах от этого здания детдом, и там более сотни судей, и ни у кого не дрогнет рука. Ни у одного из сотен людей, сидящих здесь, тоже не дрогнет рука. Все они стреляют, стреляют глазами. За себя, за своих детей, за детей Сучка, за седого сироту деда Ничипора. Так нечего тянуть кота за хвост. А судья тянул.
— Продолжайте, продолжайте, что остановились...
— Поместили нас в сарае, — будничным и тусклым голосом потянул свой рассказ Калягин. — Деревянные койки фабричной работы, двухъярусные. На второй-третий день дали форму, тонкую, как рабочую. Начали обучать строевой, обращаться с винтовкой русской, тактике ведения боя в полевых, лесных условиях, специфику противника изучали, смекалке учили и матом ругали.
— Понимали, к чему вас готовят?
— Не могу знать...
— Как не можете знать? Дали винтовку, учили ходить по лесу. Как это — не могу знать?
Нет, вроде ничего, ничего был судья. Впился в подлокотники маленькими покрасневшими руками, голову прижал к спинке кресла, и глаза его маленькие стреляют, стреляют.
— Не могу ответить, — метнулся взглядом за помощью к своим Калягин, нарвался на злобу и ударил ответом не по себе, по ним, по своим: — Чтобы вести бой с партизанами. Занятия еще проводили против Советской власти, политически готовили.
— Вы верили, что Советская Армия разбита?
— Не могу ответить. — И платок к глазам.
— Вам говорили, что земля будет ваша, как только бандитов разобьете?
— Да! Но как я относился к этому, не могу ответить.
— Вы слышали фронт?
— Нет, нас никуда не выпускали. Нас в Борисов...
— Вы знали, что Советская Армия уже наступает?
— Нет... Нам показывали подростка в военной форме: у коммунистов некому воевать.
— О чем же вы думали, глядя на этого подростка?
— Думалось о доме.
— Почему не бежали?
— Не мог, нельзя, страшно.
— Чего вам страшно, у вас винтовка, а у коммунистов некому воевать... Чем еще занимались?
— Песни пели...
— Какие?
— Я не пел. — И опять платок к глазам и руки к груди: верьте, я не пел, есть и мне что в заслугу поставить. — Потом нам выдали суконное обмундирование, погоны черные, петлицы черные, на одной петлице стрелы и буквы кривульками...
— Эсэс?
— Эсэс... На пилотке, череп с двумя костями, как на столбах: смертельно, не подходи. Винтовку немецкую дали, штык в ножнах, подсумок. Построили, подали команду: «Смирно!» Немец начал зачитывать присягу, переводчик переводил: рейху и фюреру...
Читать дальше