А где же золото, где нефть, где подземные реки и озера? Неужели так бесплодна его земля? Неужели ему ничего не удастся открыть на ней? Ведь он хочет открывать, находить, хотя никому в этом и не признается. Поэтому сейчас так пристально и следит за ковшом экскаватора. Но только глина, только песок... И никаких голосов. Как ни вслушивайся, а не слышно, чтобы звала тебя земля. Гудит лишь экскаватор, дремлет на горке просохшей глины старая ворона, пробудившимся оводом звенит, тает уже утро. Пригретый солнцем песок обсыхает и осыпается, из желтого превращается в белый. Сухо скатываются с отвала песчинки, шуршат, потрескивают, будто возок катится с горки, много-много маленьких белых возков, только что от кузницы — ив путь. Если положить голову на землю, кажется, вроде бы песня какая-то катится над землей. Монотонная, глухая. Значит, есть все-таки голос, слышно, отпевает вроде бы кого-то земля. Не пуста земля, есть жизнь, а живет в ней извечная скорбь. О ком она: о тех, кто лежит сейчас в ней, или о тех, кто еще ляжет?
Катится над землею песня. И не только скорбь в ней, но и радость. Радость в том, что ты слышишь ее, что эта песня и в тебе, надо только вслушаться в себя. Положить горячую ладонь на горячий песок. И войдет в тебя песня, грустная или веселая. Ведь это же не земля поет, а ты сам поешь. Земля только подслушивает тебя, множит тебя.
— Летечка, а тебя весь детдом ищет. — Перед Колькой стояла баба Зося.
— Что я, иголка? — сказал Колька угрюмо. — Сам найдусь...
— Нельзя тебе из детдома выходить, дитятко...
— Мне теперь уже все можно. Врать-то зачем, баба Зося?
Экскаватор мешал им говорить, и они отошли от него.
— Что можно, что будет, знает один только бог, — сказала баба Зося, и глаза ее повлажнели и покраснели.
— А есть бог? Ты веришь в бога?
— Тебе я могу сказать, что есть, верю...
— Вот видишь, вот видишь, мне все теперь можно...
— Нету бога,.Летечка, не верю я.
— А Лобанович был?
— Это какой Лобанович? Ты, наверное, путаешь, у нас до войны в сельпо работал...
— Так ты, оказывается, совсем не та Зося, не пани Ядвися?
— Та, Летечка, та, какая уж есть. Только Лобановича я не знаю. Ну вот, ты на меня и рассердился, а волноваться тебе нельзя. Может, я еще вспомню.
— Я не сержусь, — соврал Летечка. Соврал потому, что так сердился он впервые за десять лет жизни в детдоме. Не только в траншее пусто, но и баба Зося — не Зося. Пусть бы он уж лучше молчал, и оставалась пани Зося пани Зосей. А так что? Обыкновенная старуха с красными, заплаканными глазами, усохшая, вместо ног стеблинки, изработанные сухие руки и лицо, уже утратившее возраст и пол. Сколько таких старух в точно таких же мальчишечьих ботинках ходит с протянутой рукой по городу, сколько их доживает свой век по деревням в выгороженных ситчиком закутках у дымных печей. И вот одна из них прибилась к детдому, к сиротству, к изолятору. Тоже недоделок или недожиток. Летечка почти ненавидел бабу Зосю, потому что она вовсе не та баба Зося, потому что она помешала ему, испортила все на свете. Не существует более для него того света, того мира, который он создал для себя. — Я знаю, кто ты, — сказал Летечка. — Знаю, баба Зося.
— Что ж тут знать, Летечка...
— Ты женка Захарьи. Вот кто ты, баба Зося.
Баба Зося улыбнулась и помолодела, похорошела.
— Господь с тобой, господь с тобой, дитятко, о чем ты говоришь. Не могу я быть ему женкой.
— А откуда тогда ты знаешь, что за вина у тебя перед ним?
— Не надо об этом, Летечка, не надо. Пожалей хоть ты меня. Невиноватая я перед ним. Нет моей вины перед людьми, как на духу, как богу, тебе говорю... А он тебе обо мне ничего не говорил?
— А что он мог о тебе говорить?
— Ничего, дитятко, ничего... И не будем больше об этом. Давай о чем-нибудь другом поговорим, не обо мне и не о нем...
— Кто же ты, Зося? — спросил он, как мог бы спросить Лену или Стася.
— А старая я баба ужо, Летечка.
— Не всю же ты жизнь была старой.
— Не, не всю, Летечка, была и такой, как ты. Двадцать душ жило в нашем доме. — Голос у бабы Зоей помолодел, зазвенел и тут же обломился. — Двадцать душ, и самой не верится... А неужели ты меня не помнишь, Летечка?
— Откуда же я тебя помнить должен, баба Зося, ты такая старая, а я...
— Ох, Летечка, Летечка, да я ж за тобой в госпитале ходила. Не помнишь?
— Не, баба Зося.
— А я вот все помню. Я тебя знаю еще с госпиталя, кто ж там за тобой ходил, сповивал, доглядал. Привезли тебя щепочка щепочкой, и пригорнулась я сердцем к тебе. А ты меня все ругал, все ругал. А я терпела. Встал ты на ноги, тут же летом расформировали и наш госпиталь. Куда мне подаваться? Родни у меня нету, выбила, покосила всех война. Я за тобой в детдом и пошла. Думаю, подбирают малых, возьмут и старую. Так оно и вышло, Летечка, как нагадала я себе.
Читать дальше