Люба тоже могла бы кинуть деревню, уехать, где лучше. Устроилась бы не хуже других: восемь классов образования и еще библиотечный техникум в Моршанске.
Но она после техникума вернулась в свою деревню пошла в сельсоветскую библиотеку на шестьдесят пять рублей в месяц, – чтобы быть возле родителей, не разлучаться с ними.
Никогда Петр Васильевич ей это не внушал, не просил ее об этом, даже разговоров таких между ними никогда не заводилось. Как Михаилу, так и дочери он не стал бы препятствовать в ее намерениях и планах насчет дальнейшей своей судьбы: пусть поступает, как хочет, как считает нужным, ей жить, а им с матерью довольно и того, что долг свой они выполнили – вырастили ее, выкормили, помогли получить диплом.
Решение свое Люба приняла, не объявляя о причинах, даже без всяких на этот счет слов, тихо, молчком. Петр Васильевич даже не сразу понял ее. А когда понял, уразумел, что это сказалась дочерняя привязанность, что это она не о себе, а о них подумала – хоть и на ногах они еще с матерью и вроде бы в полной силе, а все-таки уже стары и трудно, пусто им будет одним, – то этот поступок Любы отозвался в нем таким взрывом нежной, благодарной любви к ней, Словно бы то, что прежде было у него к дочери, это была еще не любовь, а полюбил он ее по-настоящему только вот теперь…
Сложением своим Люба не походила на деревенскую: всегда была тоненькая, легкая, мать даже опасалась посылать ее с ведрами к колодцу: несет их на коромысле, изогнется вся в стане – глядеть со стороны страшно: переломится… Привычки у нее тоже были не деревенские. Как будто кто-то учил ее этому. А ведь никто не учил, не воспитывал ее так – природа, видать, в нее сама вложила. Не сказать, что она чуралась деревенского труда, нет, – с детства умела делать всю крестьянскую, домашнюю работу, не ленилась, ни от чего не отказывалась, ходила за скотиной. Словом, как все ее сверстницы. А никогда не выскочит на улицу неряшливой, абы как одетой, босой, непричесанной… В Моршанске за годы ученья она еще больше привыкла к опрятности, порядку. Научилась одеваться красиво – по-модному, как на картинках рисуют. Моршанск – не чета их райцентру, все же город, там и улицы в асфальте, образованных людей много, – там было где всему этому научиться. К тому же и техникум Любин не какой-нибудь был – работников культурного фронта готовили… Все свои наряды Люба шила сама – и платья, и блузки, и костюмчики. Из дешевого материала, почти из ничего, задаром, а сделает – и выходит вещь, как самая дорогая. Когда Петру Васильевичу случалось видеть, как идет Люба по их деревенской улице на работу, причесанная гладко, ото лба назад, волосок к волоску, в кремовых паутинных чулочках, в белой глаженой кофточке, в костюмчике из шерстяной ткани, от которого она еще более стройна, тонка, изящна, или как в библиотеке, среди полок с книгами, говорит она с читателями, а среди них и школьные учителя, и колхозные агрономы, и все ей книги известны, и с каждым она может обстоятельно поговорить, и ее уважают, почтительно обращаются по имени-отчеству – Любовь Петровна – он тайком, про себя, любовался ею с тихим умилительным чувством, и ему не верилось, что это он, человек тяжелого, грязного труда, всю жизнь имевший дело с землей, с грубым железам, всегда с черными, не отмываемыми никакой баней руками, сумел вырастить такую дочь…
Этому его чувству к дочери, с тайной гордостью, тайным любованием ею, пришлось крепко страдать, когда несколько лет назад она вышла замуж, за местного, деревенского – Володьку Гудошникова, тракториста, а через недолгое время добрая, уступчивая, терпеливая Люба набралась решимости и, невзирая на стыд перед односельчанами, на их пересуды, ушла от Володьки назад, в родительский дом, с двумя малыми пацанами. Это случилось уже после смерти Анастасии Максимовны, и Петру Васильевичу было даже очень кстати, что вернулась Люба, что в доме появилась хозяйка и отпала ему нужда заводить кого-то для присмотра за домом, для стирки и стряпни. Но он нисколько не обрадовался этому, испытал только обиду за Любу, может быть, даже сильней, чем переживала она сама. Оттого, что не заслужила она, чтоб так у нее получилось, что без всякой ее вины поковеркана, испорчена у нее жизнь – и уже непоправимо, навсегда…
Деревенская молва устами бабок, выходящих вечерами полузгать семечки на скамейках у калиток, в такого рода историях всегда осуждала свою сестру – женщину. Осуждала она и Любу: дескать, мужа такого еще поискать надо, льет в меру, почетный передовик, с доски его фамилия не сходит, а уж заработки гребет – как никто в колхозе. Чего ей еще надо, строптива больно, и все, много об себе понимает.
Читать дальше