«Щедроты сердца не разменены, и хлеб — все те же пять хлебов, Россия Разина и Ленина, Россия огненных столбов». {357}
Это и впрямь было прекрасное, хотя и несколько мистическое изображение революции.
Должен, кстати, опять предупредить читателей, что все стихи в этой книге я цитирую исключительно по памяти, так что не ручаюсь за их точность, а проверять не хочу, даже если это стихи Пушкина, так что рассматривать мое сочинение как научное пособие нельзя. Это чисто художественное отражение моего внутреннего мира. Чужую поэзию я воспринимаю как свою и делаю в ней поправки. Сделал же поправку Толстой, цитируя стихи Пушкина: «…и горько жалуюсь и горько слезы лью, но строк постыдных не смываю». {358}А у Пушкина не «постыдных», а «печальных». Толстой превратил их в постыдные и был прав, так как имел обыкновение пропускать все явления мира, в том числе и поэзию, через себя.
Первое время между колченогим и нами не было никакой товарищеской связи. Но ведь все же и мы и он, кроме всего прочего, были поэты, то есть братья по безумию, так что мало-помалу мы не могли не сблизиться: ничто так не сближает людей, как поэзия.
Он стал изредка захаживать на наши поэтические собрания. Сначала свои стихи не читал, явно стеснялся, лишь изредка делая замечания, относящиеся к чужим стихам.
Его речь была так же необычна, как и его наружность. Его заикание заключалось в том, что часто в начале и в середине фразы, произнесенной с некоторым староукраинским акцентом, он останавливался и вставлял какое-то беспомощное, бессмысленное междометие «ото… ото… ото»…
— С точки… ото… ото… ритмической, — говорил он, — данное стихотворение как бы написано… ото… ото… сельским писарем…
Едучи впоследствии с колченогим в одном железнодорожном вагоне по пути из Одессы в Харьков {359}, куда нас перебрасывали для усиления харьковского агитпрома, я слышал такую беседу колченогого с одним весьма высокопарным поэтом-классиком {360}. Они стояли в коридоре и обсуждали бегущий мимо них довольно скучный новороссийский пейзаж.
Поэт-классик, носивший пушкинские бакенбарды, некоторое время смотрел в окно и наконец произнес свой приговор пейзажу, подыскав для него красивое емкое слово, несколько торжественное:
— Всхолмления!..
На что колченогий сказал:
— Ото… ото… скудоумная местность.
Он был ироничен и терпеть не мог возвышенных выражений.
Его поэзия в основном была грубо материальной, вещественной, нарочито корявой, немузыкальной, временами даже косноязычной. Он умудрялся создавать строчки шестистопного ямба без цезуры, так что тонический стих превращался у него в архаическую силлабику Кантемира. {361}
Но зато его картины были написаны не чахлой акварелью, а густым рембрандтовским маслом {362}.
Колченогий брал самый грубый, антипоэтический материал, причем вовсе не старался его опоэтизировать. Наоборот. Он его еще более огрублял. Эстетика его творчества состояла именно в полном отрицании эстетики. {363}Это сближало колченогого с Бодлером, взявшим, например, как материал для своего стихотворения падаль {364}.
На нас произвели ошеломляющее впечатление стихи, которые впервые прочитал нам колченогий своим запинающимся, совсем не поэтическим голосом {365}из только что вышедшей книжки с программным названием «Плоть» {366}.
В этом стихотворении, называющемся «Предпасхальное» {367}, детально описывалось, как перед пасхой «в сарае, рыхлой шкурой мха покрытом», закалывают кабана и режут индюков к праздничному столу. Были блестяще описаны и кабан, и индюки, и предстоящее пасхальное пиршество хозяина-помещика.
Там были такие строки, по-моему пророческие:
«…и кабану, уж вялому от сала, забронированному тяжко им, ужель весна хоть смутно подсказала, что ждет его холодный нож и дым?.. Молчите, твари! И меня прикончит, по рукоять вогнав клинок, тоска, и будет выть и рыскать сукой гончей душа моя, ребенка-старичка»…
В этих ни на что не похожих, неуклюжих стихах мы вдруг ощутили вечное отчаяние колченогого, предчувствие его неизбежного конца.
«Плоть» была страшная книга.
«Ну, застрелюсь. И это очень просто: нажать курок и выстрел прогремит. И пуля виноградиной-наростом застрянет там, где позвонок торчит… А дальше что?.. И вновь, теперь уже как падаль, — вновь распотрошенного и с липкой течкой бруснично-бурой сукровицы, бровь задравшего разорванной уздечкой, швырнут меня… Обиду стерла кровь, и ты, ты думаешь, по нем вздыхая, что я приставлю дуло (я!) к виску?.. О, безвозвратная! О, дорогая! Часы спешат, диктуя жизнь: „ку-ку“. А пальцы, корчась, тянутся к виску»… {368}
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу