И толпа останавливалась в какой-то нерешительности и пасовала перед этой силой устремлённости человека к одной цели, тогда как у неё, у толпы, не было такой цели. а был только тот или иной порыв чувств, который скоро рассыпался под неутомимым упорством и волей этого человека.
Иногда он как бы загорался общим с толпой чувством. Но это только казалось: он владел своим чувством, как приёмом. В противном случае у него получалось бы то же, что и у Чернова, который не мог обуздать свои эмоции настолько, чтобы учитывать обстановку. И потому часто оказывался в смешном или опасном положении, вступал в препирательства с противниками, отвечая на отдельные выкрики, и благодаря этому отклонялся от своей первоначальной цели, раздражался, и как только раздражался, так терял доверие толпы, и из неё вместо прежнего сочувствия сыпались насмешки.
Он как-то выпаливался весь сразу, как будто у него под влиянием чувства выскакивал один заряд, и больше ничего не было. Тогда как у Шнейдера казалось, что у него неистощимый запас всяких аргументов и доказательств. Он мог насмешить толпу, но вовсе не потому, что любил смех и сам был весёлый парень, он даже не снисходил до того, чтобы присоединиться к веселью толпы и посмеяться. Шутку он говорил мимоходом, как бы не замечая её и сейчас же переходя к серьёзному. Благодаря этому получалось впечатление большой глубокомысленности, и по лицам толпы было видно, что она ценит его способность шутить, но ещё больше ценит серьёзность, с какой он говорит, как будто тема его такова, что если против воли и вырывается что-то смешное, всегда клонящееся к выставлению противников в нелепом положении, то он вовсе не намерен пользоваться дешёвым успехом остроумия, вовсе не намерен быть забавником и развлекателем толпы, так как перед ним стоит большая цель блага этой толпы и руководства ею. И толпа, какая бы она ни была, всегда чувствовала и понимала это. И потому Шнейдер имел странную власть над ней.
Его никогда нельзя было сбить, заставить смутиться, покраснеть, уклониться в сторону в погоне за возражениями противнику. Шнейдер никогда не фантазировал, не расплывался в мечтах, но был сух, молчалив, и запал свой тратил лишь тогда, когда это нужно было для дела, но никак не в товарищеской беседе. У него всегда был вид что-то взвешивающий и учитывающий, но не было наклонности к дружеским излияниям, к восторженному предощущению того, что воцарится, когда великая цель будет достигнута. Он высказывал только то, что нужно было на сегодняшний день, в сегодняшней обстановке, — быть может, какую-то тысячную долю главной идеи. И он довольствовался тысячной частью и никогда не говорил обо всей цели для собственного удовлетворения, как это было у Чернова, который сам горел и испытывал потребность выговариваться, изливать избыток сердца именно из-за этого горения, а не из-за того, что в данных условиях, при данных слушателях это нужно было говорить.
Шнейдер не тяготел к высокой политике, не стремился попасть в Думу, в Совет, чтобы занять какую-нибудь почётную должность в высоком учреждении и оттуда, с высоты этого учреждения, взирать на толпу. Нет, у него было постоянное стремление быть в самой толпе, неотступно влиять на неё в нужном направлении. У него было неисчерпаемое терпение повторять в разных местах десятки, сотни раз то, что было необходимо. И при этом он не страдал от неловкости, какую испытывали Чернов и Алексей, когда им приходилось в разных местах повторять буквально одно и то же. Им казалось, что таким образом они говорят не от сердца, а значит — неискренно. Чернову, например, всегда нужно было говорить не только для толпы, а и для себя, чтобы самому гореть. И если он десятки раз повторял одно и то же, то, конечно, тут не могло быть уже того горения, и он говорил плохо, сбивался, краснел, так как ему казалось, что он врёт , поскольку утверждает то, чем сам сейчас не горит со всей силой и страстью.
У Алексея и Чернова везде на первом плане была собственная «душа». Требовалось, чтобы их душа всемерно участвовала в словах, и если она почему-либо не участвовала, то слова эти казались им почти ложью. Соломон же никогда не связывал свои речи, свои выступления с личностным, с душой. Это было дело , которое он должен выполнять независимо от настроения.
Шнейдер никогда ни с кем не делился сердечными мыслями, тем, что принадлежало бы только ему лично, он говорил лишь о программе партии, и Чернов не мог понять — не хочет он раскрываться или у него нет «собственной души». Он не мог проникнуть в тайну этого человека, который как бы всегда был замкнут, и никто не помнил, чтобы у него когда-либо явилась потребность в беседе интимного, внутреннего, душевного характера. У него никогда не возникало желания отдохнуть от общественной работы, остаться наедине с собой, как будто эта боевая общественная жизнь была его настоящей стихией, первым и последним делом. Ему самому нечего было с собой делать. И поэтому Чернов не любил оставаться с ним один на один, как будто боялся, что стоявший у него в мозгу вопрос о сущности этого человека делал невозможным простые товарищеские отношения. Такие отношения не могли возникнуть с тем, кто был загадкой.
Читать дальше