Они сидели внутри «замка» на железобетонных балках, на самом солнцепеке. Русин скинул куртку, тонкий свитер, высоко закатал рукава рубашки, расстегнув ее на груди. Глядя на него, Сармите тоже положила под себя шерстяной жакет, рядом — шапочку крупной вязки. Неуловимым движением что-то выдернула из пучка волос, собранных на затылке, тряхнула головой, и волосы рассыпались до самых плеч светлыми волнистыми струями.
Он был благодарен ей за эту несуетность и молчаливость и, когда раскрыл этюдник, взялся не за тюбики и кисти, а раскрыл шероховатый блокнот для работы карандашом.
Набрасывая профиль Сармите, Русин старался подолгу не останавливать на ней взгляд, чтоб не спугнуть ее, не выводить из задумчивости, — посматривал бегло, украдкой. Но она все-таки почувствовала внимание к себе, в уголках ее губ что-то дрогнуло, пальцы шевельнулись, одернули понизу кромку кофточки, и Русин отвернулся, сосредоточенно уставившись перед собой. Теперь он сам ощущал на себе несмелые взгляды девушки, теперь уж она заинтересованно и робко изучала его. Русин забеспокоился, ему стало неловко, желание понравиться девушке непроизвольно шевельнулось в нем.
В выгородке среди стен, в густом окружении сосен было так тихо, что Русин понял, отложив блокнот: не только его взгляды, но и шорох карандаша заставил Сармите насторожиться, скосить на него глаза. Он решил, что глупо сидеть истуканом, согнулся над этюдником, застучал тюбиками, пристроил в зажимы на внутренней стороне крышки небольшой лист картона. Он оглядывал пространство вокруг и слышал, как шепотно шушукается, оседая, размягченный снег. А потом уже громче, отчетливее: «Жу-ух! Жу-ух!» Это сползали и падали подтаявшие кромки пышных шапок-наметов, украсивших перекрытия наддверными проемами и гребни на выступах стен. «Ка-а-ар! Ка-а-ар!» — низко пролетела ворона, и крик ее, казалось, не растворился в воздухе, не рассеялся, а плотным сгустком уплыл вслед за нею. И даже медленный мах ее крыл ощутимо хлестанул по ушам: «Свись! Свись!»
Небо вкруг солнца чуть приметно сверкало, льдисто-голубое и глубокое. А напротив, над верхушками леса, небосклон широко растекся, густо-синий и плотный. Соки в соснах, видно, пошли по-весеннему ходко, в пазухах коры, возле молоденьких веточек, желто заиграли янтарные слезки. Терпко пахло хвоей и смолой, наносило талым снегом, от нагретых бетонных глыб отдавало золой, словно из остывающей печи с распахнутым просторным челом. В противоположном конце здания с верхних балок, с оконных карнизов срывались капли: «Тильк! Тильк! Тильк!» Мгновенно вспыхивали в солнечных лучах и исчезали — сверк, сверк…
Русин бросал на картон осторожный мазки, быстрые — в одно касание с оттяжкой, и горькая неудовлетворенность стремительно поднималась в нем, как пена на закипающем молоке. Привычное, опостылевшее уже бессилие, не раз доводившее его до исступления, до нервной дрожи в руках, снова давало о себе знать. Бессилие, родившееся из тоски по невозможному, несбыточному. Может, и вправду он поставил перед собой невыполнимую задачу, сам обрек себя на бессилие и нестерпимую муку от него? Передать полет капли… Точнее, изобразить сочащуюся сосульку в тот самый миг, когда она настолько набухла, так затяжелела влагой, что вот-вот разродится очередной каплей. И ощущение этой тишины со сгустившимся плотным звуком…
Проклятая неудовлетворенность!
Это она частенько вынуждала Николая Русина отшвыривать кисти и подолгу не брать в руки палитру. И даже когда он писал много и продолжительно, постоянные сомнения отравляли его жизнь, мешали завершить интересно задуманную и начатую работу.
В художественном училище он был одним из лучших учеников, но его самого это нисколько не трогало — ну, может быть, только чуть-чуть, в самом начале… Он слишком быстро все схватывал, перенимал — умел выполнять учебные работы чисто и правильно, «по науке». И эта правильность выпирала, била в глаза — видно было, как сделано. Он чувствовал, что ему не хватает раскованности, полета фантазии. Видел он остро, горячо отзывался на все, переживал в душе, но с предельной полнотой выразить свои чувства ему по-настоящему не удавалось.
Возможно, в основном из-за этого, вызвав недоумение у сокурсников, он отошел от чисто творческой работы, от живописи и устроился в оформительскую мастерскую. Правда, не сразу. Пришлось поработать в художественном фонде… Очень недолго. Он ушел оттуда, выполнив первое и единственное задание — сделал двадцать копий одного портрета, окончательно обалдел и разочаровался.
Читать дальше