Гармоника саратовская, с колокольцами:
Ти-ли-мони, ти-ли-мони, ти-ли-мони-та-а-а…
Идет Гараська дубком, не гнется. В плечах косая сажень. Боковы все широкая кость.
Гармонист Егорка рядом, русый вихорь из-под картуза — рогом, Ванька Лукин, Петька Грязнов, Санька Мокшанов.
— Молодяк. Двадцать первый повалил. Самые в соку… Некрутье — отпеты головы.
А некрутье на перекрестке. Четыре квартала крестом отсюда.
— Ну, ребя, прощайся, — командует Боков.
И все двенадцать комом сжались, бок к боку.
— Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е…
А дальше такое слово, что ай да ну.
Это называется: некрутье с девками прощается. С подружками, с лапушками, с гулеными. На три года солдатчины, в чужу дальню неизвестну сторонушку…
Повернулись лицами к другому кварталу и опять:
— Дев-ки-и-и!.. Про-щай-те-е…
А дальше такое слово…
И так во все четыре квартала. У окон бабы мухами, а где не видно из окна, шубейку на плечо и к калиткам.
— Глянуть, как прощаются.
Копошатся пятнами у калиток, вдоль всей улицы — грязной, унылой, осенней. А некрутью — будто весна. Грязь — она будто лучше: по пьянке упадешь, не ушибешься.
— Дев-ки-и… Прощайте…
Откричали на этом перекрестке, на другой двинули. И опять взвизгнула гармоника, и неистово заорали песни парни.
Так днями целыми, две недели, от Покрова до призыва ходили они, орали песни, прощались, дрались. Ночами мужики не спали: караулили, как бы у них окна не вылетели, или ворота не ушили. Сговарились с соседями, чтобы в случае чего, помогать друг другу.
— А то разя с ними сладишь?..
Особливо приходилось плохо тем, у кого девки-невесты. Тут уж на прощанье некрутье выкинет какое-нибудь коленце.
— Мы в солдаты, а ты останешься, другому достанешься. На же тебе!..
И вот: иль ворота измажут дегтем, иль в окна лаптем запустят. — А Писаревой Польке — этакой задорной девченке — под самой крышей налепили аршинную афишу:
— Здесь продаются живые раки.
На утро весь курмыш покатом катался от хохота.
— Ха-ха-ха. А, батюшки!.. Польке-то Писаревой… Продаются живые раки… Хо-хо-хо…
— Вот выдумали, вот наклеили.
— Да, уж теперь долго не отдерешь.
— Кто придумал-то? Неужели Гараська?
— Ну, где ему, тупорылому. Это Санька Мокшанов, не иначе.
— Гараська сам не выдумает. Его подзудят, он и лезет на рожон.
— Ах, проломна голова.
— Берегитесь, бабоньки, как бы вам чего не сделал…
* * *
И сторожили. До самого того дня сторожили, как пошел Гараська с товарищами на призыв.
Ну, тут уже дело сразу другой стороной обернулось.
День вовсе наране, а все курмыши на ногах: вроде как праздник — парни идут на призыв, а соседи с ними поглядеть. Все в праздничных пальто с барашковыми черными воротниками, а бабы — в шубах, крытых сукном, в ковровых шалях. Эти пальто, эти шубы круглый год лежали в сундуках, пересыпанные нафталином. Раза четыре за зиму только и надеваются: к обедне на Рождество, на Крещение (на Ярдань), да на масленицу в прощеный день. И вот еще в этот день, призывной, когда наши ребята идут царю-отечеству служить. И степенно идут. Вчера еще эти самые мужики с кольями ждали вот этих самых парней за воротами, чтобы в случае чего… А ныне — парни впереди, как герои, а все остальные за ними — рядками, говорят приглушенно, будто в церкви.
Аграфена Бокова вслед за Гараськой. Глаз не спускает — так он люб ей, этот разбойник… И все здороваются с нею приветно:
— Аграфена Митревна, мое вам почтение.
Как же, сына снарядила на службу на царскую — честь матери.
Около присутствия — все черно от народа. Весь город сошелся. Всякому лестно поглядеть, как призываются. На лестницах — в оба этажа народ вереницами — все больше мужики. На крыльце — не протиснешься, и вся площадь битком.
Щетинистый выскочил на крыльцо, с медалью на груди, с бумагой в руках.
— Игнатий Андрюхин!
И стоном по толпе — из уст в уста:
— Игнатий Андрюхин!
Где-то взвизгнул бабий голос.
— Есть, что ли?
— Есть. Вот он. Идет. Игонюшка, прощай…
— Давай его сюда…
— Да вот он идет. Вот…
И все — сколько есть глаз на площади — все смотрят на спину Игнатия Андрюхина.
А щетинистый опять на крыльце.
— Иван Артюшин, Герасим Боков…
И опять буря криков. Бабы на цыпочках поднимаются, чтобы глядеть через голову на Гараську, а тот без шапки лезет через толпу. Смущенный, красный.
— А, милый ты мой, Гаранюшка.
Это Митревна. Это ее тонкий, пронзающий уши вой… И когда Гараська скрывается за дверями, все смотрят на Митревну, хлопочут — утешают.
Читать дальше