Морозов, поднимаясь, отодвинул стул, глухо сказал.
— У меня, Иван Дмитриевич, к вам вопросов больше нет.
Ни в его словах, ни в звуке голоса не чувствовалось, что уходил он от Еремина хоть сколько-нибудь переубежденный. Скорее наоборот! Ссутуленные плечи и упрямо склоненная на тугой шее голова говорили, что еще многое нужно, чтобы поколебать этого человека.
Подняв на него глаза, Еремин понимающе усмехнулся:
— Нет, Степан Тихонович, еще посиди. У тебя вопросов нет — у меня есть. Ты мне про одного власовца рассказал. Я тебе хочу про другого рассказать.
Морозов опять сел в той же позе на край стула, наклонив голову и согнув плечи. Всем своим видом он говорил, что ему некогда больше сидеть и продолжать этот разговор без всякой пользы. Казалось, каждую секунду он мог подняться и уйти.
* * *
— Знал и я одного… Познакомился с ним в тех самых местах, где сейчас опять жарко. Погоди-ка! — вдруг сказал Еремин, поднимая от стола озадаченный и чем-то явно изумленный взгляд. — Получается же, что это было ровно двенадцать лет назад. Месяц в месяц, в ноябре сорок четвертого года. И числа почти совпадают. — Он взглянул на календарь на противоположной стене. — Сегодня четвертое, а это было седьмого. — Он немного помедлил, задумываясь, и твердо подчеркнул, опуская ладонь на крышку стола: — Да, седьмого. Я это запомнил потому, что в тот же день меня и ранило, и конец войны я уже встречал в госпитале, а не в своей роте… Ночью мы довольно благополучно переправились через Дунай и, продолжая наступление на Буду, неожиданно споткнулись, что называется, на ровном. Место действительно было ровное, какой-то огромный козий пустырь, весь в лебеде, и в конце его — пивоварня. На трубе пивоварни, на решетке, пристроился какой-то офицер в зеленой бекеше с пулеметом и укладывает нас на землю через каждые три шага. В бинокль мне его видно — молодой, холеный мадьяр с черными усами, — а снять его ни один наш снайпер не может. Молодой, а хитрый, осторожный, как лисовин. Мы бы, конечно, и по три шага перешли через этот пустырь, если бы они не пошли на одну подлость. Выгнали на пустырь с окраины Буды женщин с детишками и под их прикрытием перешли в контратаку. Из-за женских и детских спин стреляли. Как видно, твердо-решили выкупать нас в Дунае. А купаться, кстати, было уже поздновато: ноябрь, ветер и что ни день — дождь, с ветерком, с перехлестом. Бойцы моей роты, видя эту картину, как один, перестали стрелять, и у меня язык никак не поворачивается сказать это слово: «Огонь!» На минуту представь себе, Степан Тихонович, идет как раз посреди первой шеренги молодая мадьярка в белом платке, и за подол ее уцепился ручонкой черноглазый кудрявый сынишка лет семи или восьми, вылитый в мать, голова, как мерлушек. Наверняка нам было назначено в этот день пополоскаться в Дунае. И тут-то и случилось… Вдруг произошло что-то непонятное. Слышим, что за черт, в тылу у немецких и венгерских солдат поднялась какая-то суматоха, вспыхнула стрельба. Женщины с детишками сразу бегом бросились к нам, а солдаты шарахнулись от них в другую сторону. В общем, поднялась там у них какая-то невероятная паника, бегут солдаты, как овечья отара без пастуха, сбиваются кучами и поднимают руки кверху. Явно сдаются в плен, а кому — непонятно. Главное — повернулись лицом па запад и идут по пустырю с поднятыми руками. Никаких других наших частей, кроме моей роты, на этом участке не было, я это знал твердо. Признаться, от неожиданности я не сразу сообразил, что мне предпринять, но потом все же скомандовал атаку. К тому времени женщины уже успели добежать до нас, и мы их пропустили через свои боевые порядки. Добежала и эта молодая венгерка со своим кудрявым сынишкой. Глаза у нее были как у безумной. А все, оказалось, было очень просто. Оказалось, восстал у них в тылу власовский пеший эскадрон. Немцы подтянули их во второй эшелон для присмотра за салашистами, а власовцы, вероятно, сообразили, что как бы не опоздать им начать свои грехи перед Родиной отмывать. Они разоружают немцев и венгров, а бойцы моей роты давай власовцев разоружать. Могли бы, конечно, сгоряча и перестрелять: на своих изменников Родины солдаты приказ о гуманном отношении к военнопленным неохотно распространяли Но тут обстановка сложилась, замысловатая. Приводят бойцы ко мне их командира. Еще молодой и худой до последней степени парень, как будто на нем всю жизнь камни возили. Форма на нем только что из цейхгауза, какая-то дикая смесь: сукно немецкое, покрой мадьярский, а лампасы на штанах казачьи, русские. Немецкий автомат он, когда наши бойцы разоружали, отказался сдать и из-за этого был на волосок от смерти. Спрашиваю у него: «Ты командир?» — «Нет, говорит, товарищ капитан, нашего командира экадрона я пристрелил час назад, а меня выбрали вместо него». — «А ты кто?» — «Я советский военнопленный солдат». — «Это тебя в плену так выездили?» — «Да, говорит, в Норвегии. На лесоразработках». — «И поэтому ты решил завербоваться?»— «Нет, сперва я, товарищ капитан, из Норвегии бежал и попал в другой лагерь». Вижу, отвечает кратко, по существу, и чем-то к себе располагает этот парень. Но факт остается фактом: служил у врага. «Как же, — спрашиваю, — ты, русский солдат, напялил на себя эту шкуру?» — «У меня, говорит, товарищ капитан, не было другой возможности оружие в руки получить». — «И ты из него стрелял в своих?» На этот вопрос он мне ничего не ответил, только молча на меня посмотрел, и я, Степан Тихонович, ему поверил: не стрелял. Знаешь, Степан Тихонович, есть такие глаза — они никогда не лгут. Чистые, как у ребенка. Тебе, Степан Тихонович, не встречались люди с такими глазами?
Читать дальше