Илья Николаевич просил показать ему утром статью. Оба они знали, что интерес «Отечественных записок» касается главным образом русской деревни, и очерк заводского труда был для журнала новостью. Утром, однако, прочесть он ничего не успел. Приехали из уезда учители, чтоб посоветоваться о съезде, а там пошли служебные дела, — и опять все завертелось, не оставляя ни часа, ни минуты досуга. Впрочем, и у Марии Александровны досуга поубавилось — заболела кухарка, пришлось самой закупать провизию, самой стать у плиты. Чтоб Володя не мешал отцу и Калашникову, она держала его поблизости от себя, а это было трудненько. Няня вздумала не в пору говеть и часто уходила из дому. Как-то, чистя для сладкого пирога яблоки, мать заметила, что Володя, крепнувший не по годам и не по годам живой и подвижный, быстро поедает яблочную кожуру. Она отняла ее, выбросила и сделала ему замечанье. Но малыш, видимо, пристрастился к своему занятию, а нынче непременно сказали бы, что он чувствовал нехватку в витаминах. И, выходя из кухни, Мария Александровна, нечаянно заглянувши за дверь, увидела его в уголку с целой кучей яблочных обрезков, — он быстро-быстро уплетал их, спрятавшись от матери.
— Стыдно, Володя! — строго сказала она. — Почему ты тайком ешь? Ничего нельзя делать тайком! И опять за дверью, как прошлый раз… Тайком делать и прятаться — все равно, что говорить неправду, а неправду сказать, сам знаешь, как гадко, как нехорошо.
Володя расплакался — бурно и сразу. Но не убежал, как тогда, открутив ноги у лошадки, а уткнулся в материнский фартук. Она обождала, покуда он перестал всхлипывать, отвела от него свой фартук и взглянула на взмокшее лицо сынишки. Что он там передумал в ее фартуке, — она много раз спрашивала себя после. Но передумал безо всякого сомненья, — так всерьез, так убедительно посмотрели на нее его детские карие глаза:
— Мама, я больше не буду!
— И ведь действительно больше ни разу не прятался от меня и тайком ничего не брал, — рассказывала она много лет спустя уже выросшим своим детям. — Да и правдивым был с самого детства. Помню, как в Кокушкине, в гостях у тети, — ему шестой шел, — разбил нечаянно графин. Разбить в чужом доме графин — серьезная вещь. Володя мой струсил и, когда тетка стала спрашивать, кто это сделал, сказал «не я». Ну, конечно, она и другие все знали, что он. Почти два месяца прошло, мы уже были дома, уложила я вас спать, простилась с вами, слышу — всхлипывает Володя, — спрятался с головой под одеяло и всхлипывает. Я подхожу, а он: «Мама, я тогда неправду сказал! Это ведь я графин разбил. А тебе сказал — не я». И плачет, — переживает. Вот я нашего Володю за эту правдивость люблю, — каждое замечанье, бывало, обдумывает, переживает, прямо не по летам!
Аня тоже вспомнила и прибавила от себя к материнскому рассказу:
— Что верно, то верно, — шалун был невыносимый, но хорошая его сторона — не лгал. Помню, отец подарил мне новую линейку, а Володька ее сломал. Я была страшно на него зла. А он сам пришел, подает мне линейку, да еще так деловито показывает: «Об коленку, сломал», и коленку сгибает. Ну как тут на него сердиться?!
Лето 1873 года выдалось для детей Ульяновых чем-то серьезным, запавшим в их души. Не только замечанья матери, но и чаепитие в столовой, общий дух, царивший в доме, — все в этот год сильно переживалось детьми. Василий Андреевич Калашников с воодушевленьем давал уроки старшим. Аня с Сашей шли почти вровень, несмотря на разницу лет. В детской то и дело разучивались стихи и басни вслух, вечерами вслух читали в столовой «Русских женщин» Некрасова, читали — и голос у читающих вдруг ломался, вытиралась невольная слезинка. Летом в открытые окна вливались звуки шарманки, визгливо игравшей популярную арию из «Аскольдовой могилы», и няня, перевирая мелодию, начинала подпевать ей: «Близко города Славянска…» Стихи были магией тех замечательных дней, магией, казавшейся волшебной властью над всем темным, устарелым, тормозящим человеческую жизнь. Охваченный этой магией, Володя с налету выучивал стишки, декламировал их без конфуза, когда просили взрослые, — и эту любовь к ритму, к магическому действию рифмы, испытывал и позднее, когда ходил, топоча подбитыми сапожками, по столовой и без конца, с наслажденьем, словно речь шла о чем-то неимоверно таинственном и важном, декламировал, картаво упирая на «р» и «л», «Песню бобыля»:
Вогачу-дур-раку
И с казной не спится, —
Бедняк гол-л, как сокол-л,
Поет, весел-лится!
Читать дальше