Весною мы пошли с Валей за сон-травой по угольно-грязному пруду, рябящему надо льдом накрапами луж. Мы радостно провели день и ласково простились, но с этого дня встречались редко. Неужели нам подспудно хотелось запомнить себя в солнце, на просторе, с тонкосиними цветами, серебристыми по стеблю и подбою лепестков?
В восточной стороне горы-полуострова сделали полигон для испытания брони. Что делается на полигоне, не увидеть: перед въездом высокие ворота, по бокам крылья частокола.
Колючей изгородью словно выкроен из склона огромный прямоугольный лоскут. Этот каменистый лоскут, поросший кустиками чилижника, и толсто-глухие звуки орудийных выстрелов и снарядных разрывов, встряхивавших Тринадцатый участок, заставляли предполагать, что тоннель полигона въелся в гору далеко и глубоко. Броневые листы, по которым били пушки, должно быть, в самом его тупике.
Майским воскресным днем бабушка послала меня сажать картошку: неподалеку от полигонных ворот у нас был клочок земли на яру рудопромывочной канавы.
Черенком штыковой лопаты распахнул дверь. На перекладинах столба гудел трансформатор, похожий на баян с полурастянутым черным мехом. Вокруг столба кувыркались малыши. Я позвал в помощники пятилетнего пацаненка Колю Таранина, иначе — Колю Нечистую Половину. Мать Коли Таранина, Дарья, рослая женщина с грустными даже в радости глазами, сокрушаясь по какому-нибудь поводу, шумела: «Ах ты, нечистая половина!» Когда барачные говорили о ней или о ком-нибудь из ее детей, то прибавляли к их именам слова «нечистая половина». У Коли были иззолота-русые кудри. Дарья Нечистая Половина при случае хвасталась: «Мой меньшой как барашек, хоть воротник выделывай».
Таранины переехали в наш барак до войны. Дети были мал мала меньше. Обличьем, кроме Коли, смахивали на мать: желтоватые волосы, скулы по кулаку, янтарные глаза. Коля был круглолицый, глаза синие, как у стрекоз-«бомбовозов», широкие плечи, выпуклая грудь. Не только внешностью он отличался от сестры и братьев, но и поведением: те вялы, тихи, уступчивы, печальны, он — говорлив, шустр, озорник. Лишь в часы дневного барачного безлюдья, сидя дома один, заскучает, проголодается, выйдет в коридор и тихо стоит, никогда не заплачет. Первой военной зимой он запомнился мне именно таким: стоящим посреди холодного длинного коридора без шапки, в грязной белой рубашонке, в материнских валенках, воткнувшихся голенищами в пах. Посторонясь к двери, Коля молча глядел на тебя, шагающего к своей комнате. В ясной синеве глаз и жалоба, и тоска, и надежда. Ты зачастую идешь слишком усталым, слишком поглощенным думой о пище и тепле, слишком опечаленный тем, что не видно конца несчастьям, вызванным войной, чтобы чье-то горе или чей-то страдающий вид всякий раз пронимали тебя до глубины сердца. Но почему-то, поравнявшись с Колей, наклонишься, сграбастаешь его, принесешь домой, разделишь с ним еду и заиграешь на патефоне «Барыню». Коля зыркает то на меня, то на бабушку, ударяет пятчонками в звякающую западню подпола, шлепает ладошками по коленкам. Щеки алеют, на ягодицах прыгают ямочки.
Иногда выйдешь в коридор и видишь — Колины валенки лежат у порога барачной двери. Выскочишь на крыльцо. Бесштанный Коля носится по снегу, подпрыгивает, гикает, хлопает себя по голяшкам. Начнешь его ловить (простудится ведь, дьяволенок) — он чешет от тебя во все лопатки, смеясь и виляя. Наконец умается, подскочит и уцепится за верх пожарного чана, который вечно пуст, если не считать набросанных в него кирпичей, склянок и железок, тут и схватишь Колю и утащишь в тепло.
На окраине участка мы услышали, как бухнуло и разорвалось в горе. Тропинка дернулась под ступнями, взморщились лужи, струйки заводской гари полились с полыни.
Колю все радовало: чириканье воробьев, утоптанность тропинки, петляющий блеск горных ручейков, лопата и ее суковатый черенок, который давил его плечо. Обрадовался он и артиллерийскому выстрелу, встал на руки и, подрыгав босыми ножонками, шлепнулся на спину.
На дороге, у поворота к полигону, зеркально чернел «ЗИС-101» — автомобиль Зернова. Такая машина была еще только у первого секретаря горкома партии. Правда, директор комбината считался у нас самым важным лицом, и, как заключали знатоки рангов, даже секретарю горкома приличествовало бы ездить на машине поскромней — на той же «эмке». Горожане, кто шутливо, кто всерьез, а кто и с гордостью, говорили: «Перед въездом в Железнодольск кончается власть Москвы и начинается власть Зернова».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу