Едва Костя выйдет на скалы, мы перестаем прислушиваться к звукам ночной глуши, нараздер лопаем рогозу, возвращаемся в барак шумливой бесстрашной ватагой.
Костя идет молча. Мы болтаем наперебой, острим, потешаемся, замечая, как весело блестят белые крепкие зубы Кости, понимающего наше поведение больше нас самих.
И в этот раз Костя привел на буксире пучок чищеных корневищ рогозы. Мы обрадованно сгрудились на плоском камне, на котором он обычно растирался полотенцем, выбравшись из пруда.
Не успел Костя размотать шпагат, как к нему, растолкав нас, чуть ли не вплотную приблизился Харисов.
— Где часы, вьюнош?
— На дне.
— Добудь.
— Не я кидал, не мне и добывать.
— Ты давай еще попробуй. Финка будет твоя.
— Финка? Ни к чему. За ношение холодного оружия судят.
— Шибко грамотный, смотрю. А ну в воду! Притырил куда-то часы и строит невинное рыло. Марш!
— Потешиться явился? Чтобы из-за твоих часов кто-нибудь утонул, а ты бы радовался? Не на тех нарвался.
— Последний раз требую... — Харисов подкинул железнодорожный костыль и ловко поймал на лету.
Угроза не понравилась Косте: он выхватил у Харисова костыль. Вода возле скал чмокнула, принимая костыль. На лице Харисова возникла дурацки растерянная улыбка. Костя засмеялся, как всегда, застенчиво, вдобавок с той сдержанностью, что возникает в человеке, когда он начеку перед опасностью.
— Достань! Не то задушу! — Харисов потянулся раскоряченными пальцами к Костиной шее.
Костя схватил Харисова за широченное запястье, хотел нажимом левой руки на его локоть пригнуть конвоира к земле, но это ему не удалось: Харисов выкрутил запястье из Костиной ладони.
Наверно, Харисов не забыл, как мы стреляли по нему из рогаток, а может быть, понял всю свою незащищенность — был голым-гол, — он вдруг отпрыгнул от Кости и схватил в охапку одежду.
Пятясь в гору, Харисов наступил на мою «испанку», наступил огромным незашнурованным ботинком.
Я обозлился и швырнул осколок фаянсового блюдца. Осколок пролетел над Харисовым.
— Отставить! — рявкнул Костя, потому что все заулюлюкали и замахнулись.
Ни один камень не засвистел вдогонку Харисову. Только я так остервенел, что выдернул из кармана лупу, запустил ею в Харисова и опять промазал.
Костя сцапал меня. Я брыкался, вырываясь. Повторял, негодуя и хрипя:
— А что он топчет «испанку»?!
К своим вещам, как и многие мальчишки, я относился, по словам бабушки Лукерьи Петровны, с п р о х в а л а: не берег их, не боялся замарать, тем более помять. Но «испанку» чистил щеткой, обирал пушинки, наглаживал утюгом, хоть его чугунную подошву надо было долго накалять древесными углями. На зиму я сам посыпал «испанку» нюхательным табаком, чтобы не поточила моль, заклеил в газетный конверт, положил на дно сундука.
Да разве я мог простить, что кто-то, пусть нечаянно, наступил на мою береженую «испанку», ставшую знаменитой после сбора денег в помощь детям республиканской Испании?! А тут этот наступивший на нее Харисов, который пробил мне спину кирпичом: под лопаткой осталась на всю жизнь ямка.
Костя, когда унял мое неистовство, усмехаясь, с удивлением и досадой пощелкал пальцами: дескать, ну и Серега! Я бурчал: «Чего тут такого?» В конце концов мне стало стыдно, что я бесился. Окажись на его месте любой из барачных ребят, я бы, наверно, саданул его головой в подбородок, чтобы вырваться, бросился бы за Харисовым вслед, а за мной вся ватага, мы бы закидали Харисова камнями, а может, того хуже.
До самого ухода на службу в Армию Костя время от времени шутливо напоминал мне о том, как я рассвирепел. Я страдал, как бывает при воспоминаниях о том, за что совестно и что будет тебе навсегда укором.
Костя продал часы Харисова на толкучке, купил ящик подсолнечной халвы в нашем магазине, единственном на весь участок и построенном по соседству с самой вместительной, сложенной из бетонных блоков общественной уборной. Сходил на водоколонку с двумя ведрами и лишь тогда позвал нас в будку.
На деревянном кругу, прибитом к вкопанным в землю кольям, возвышался пудовый куб халвы. Когда мы расселись на кровати, на лавке, на полу, Костя медленно и аккуратно ободрал со грани куба маслянистую шелестящую кальку.
Финка Харисова, оставшаяся у Лелеси, пригодилась: Костя ловко отворачивал ею куски халвы...
Студеной, будто из проруби, водой мы запивали халву, нахваливая Костю за догадливость: без воды много ее не слопаешь, больно сытная. Ели до тех пор, покамест на столе не осталось ничего, кроме покрытой лужицами кальки. От радостного ли возбуждения или оттого, что переели, мы испытывали опьянение. На улице Лелеся Машкевич запел свою любимую озорную песенку:
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу