Деду Матвею сообщили о нем еще по дороге, когда он возвращался вечером домой. Ребятишки тараторили, перебивали друг друга. Дед Матвей невольно ускорил шаг.
— Говоришь, страшный? — переспросил он Егорку.
— Страшный. Черный весь. И молчит.
— Молчит? А ты не бойся.
— Я не боюсь. Только он молчит.
— Пусть молчит. Что тут страшного?
Егорка подумал, стараясь шагать с дедом в ногу.
— Страшно, когда молчит, — сказал он. — А ты чего так бежишь, дед?
— Разве я бегу? — удивился дед Матвей.
— Бежишь.
— Ишь ты… Ладно, Егорка, пойдем тише.
— Пойдем.
Но дед Матвей уже не мог идти тише. Слишком долго он ждал, чтобы теперь идти тише. Десятки предположений родились в нем и исчезли, пока он разговаривал с Егоркой. И чем ближе дом, тем сильнее нетерпение деда Матвея, тем быстрее приходится идти Егорке. Было бы совсем плохо, если он и теперь ошибется.
Он узнал еще издали, несмотря на тихий вечерний сумрак. У деда Матвея хорошее зрение, в партизанах за полкилометра резал без промаха.
— Митька! — крикнул он, роняя топор и подбегая к неподвижно сидящему человеку и хватая его за плечи. Перед дедом Матвеем метнулись незнакомые, равнодушные, невидящие глаза, он уткнулся в голову племянника бородой. — Митька! — повторил он, тиская племянника, не заметив сначала, что тот словно неживой, с безвольно опущенными руками.
Он ничего не заметил и ничего не успел почувствовать, одинокий старый человек, кроме неожиданной радости возвращения близкого и дорогого существа, единственного оставшегося в живых.
— Митька, — шептал он снова и снова, жадно ощупывая плечи и голову племянника. — Митька, видно, и в самом деле бог есть, раз ты живой вернулся. Митька… Митька… Уходил мальцом, а смотри-ка! Настоящий мужик… Ей-богу, мужик!
Он вертел его, хлопал по плечам и не замечал, что племянник не произносит ни слова. Рядом удивленно моргал Егорка.
В темноте старик вышел из землянки. Сел на колоду для рубки дров. Нечем дышать, удушливая была ночь, ярко вызвездило небо, под рубахой мокрела и чесалась спина.
«Дождя бы надо… Давно дождя не было, — подумал дед Матвей. — Вот уж проклятая такая жарища. Все сгорит начисто, ничего не останется».
— Нет, нет… — сказал дед Матвей. — Почему оно так плохо получается?
Листья старой яблони над ним, впервые этой весной давшей цвет, висели неподвижно и совсем не шевелились. Хрипло пролаяла неизвестно как уцелевшая собака, и сразу, разбуженный ею, пропел ранний петух. «Опять, как до войны, и петухи и собаки…»
Дед Матвей неосознанно боялся идти в землянку, где спал Дмитрий. До возвращения племянника старик жил, представляя его совсем другим, таким, какой был памятен ему четыре года назад. Он не мог перешагнуть разницу в эти четыре года сразу. Он мог перенести голод, неустройство, смерть своей старухи — все в этом мире умирают, — и даже Митькину смерть где-то за тридевять земель он мог перенести, только не это. «Чтоб тебе околеть!» — ругал он неизвестно кого и драл толстыми ногтями зудящую спину. «Зря цвела, сердешная, — взглянув на яблоню, подумал старик. — Пропадет завязь. Надо завтра ведер пятнадцать под нее вылить, хоть немного плода уберечь».
И он сидел у землянки, чутко ловя скупые ночные звуки, выкуривая цигарку за цигаркой, растирая окурки в сухой земле. Из открытой землянки послышался шорох. Дед Матвей встал.
Думали и говорили о Дмитрии в эту летнюю душную ночь и в другом месте, далеко за селом ребятишки у костра в ночном, у самой опушки старого и молчаливого леса. Они были разных возрастов, от восьми до четырнадцати лет, и предводительствовал колхозный конюх Петрович, паренек пятнадцати с небольшим лет, подвижный, на редкость работящий. Среди них и Егорка, сын Степана Лобова; он сидел у самого костра, прикрывая лицо грязной ладошкой, когда огонь вспыхивал неожиданно ярко. Он слушал, о чем говорят старшие по возрасту, и отгонял от себя комаров. Он впервые выпросился у отца в ночное, и ему все в диковинку. И Петрович, державший себя заправским мужиком, и костер, и темный лес за спиной, и темное звездное небо, и лошадиная морда, время от времени всовывающаяся в светлый круг от костра. Когда его что-нибудь очень сильно поражало, он, шире раскрывая глаза, спрашивал у Петровича:
— Что это? А там гукнуло как… А это что, Петрович? Как и все в селе, большие и малые, он звал конюха «Петровичем», и тот солидно, нехотя отвечал:
— Птица такая, Егорка. Болотная.
Петрович выделял Егорку, председательского сына, из прочей мелкоты, хотя явно не показывал. Он здесь старший, хозяин. Время от времени, встав, деловито уходил в темноту, его ломкий голос слышался в разных концах луга. Мальчишки вокруг костра молчали и прислушивались. Петрович возвращался, разговор начинался опять. Все захватили из дому сырых картофелин и теперь деловито пекли их в угольях и ели.
Читать дальше