— Нет, но откройте окно. От пыли в Азии не укроешься. Стало душно.
Петр кивнул головой; всё двигались в окне азиатские, голова в голову, корабли, связанные шерстяными веревками, подобные воспоминаниям. Густейшая пыль придавала странную замшевость этому видению.
— …ладно, мы жили неплохо, я не имею претензий к своим хозяевам. Богатства наши копились… мужья европеянок заплатят великолепными машинами за наши удивительные меха. Даже когда нам бывало скверно, мы не забывали про эти машины… Так шло, но через год и четыре месяца у собак началась горлянка… Кажется, так там называется собачий дифтерит. Мы растерялись; их умерло сразу семьдесят пять, а мы их знали всех по именам. Тогда самоед сказал: «Собаки дохнут, и мы все докуримся, как цигарки…» Мы накричали на него, как никогда, потому что, в сущности, кричали на самих себя. Мы дали ему побольше водки, и, пока он пил, а воздух тоненько свистел у него в ноздрях, мы отправились, как обычно, в обход расставленных капканов и силков. Все они были пусты, а в одном чудом оказалась птица. Была какая-то необыкновенная розовость в мире, мороз доходил до сорока восьми. Когда мы вернулись, продрогшие и успокоенные, самоеда не было, а печь стояла нетопленной; у Марии была женская душа, Мария боялась умереть. Она сбежала и увезла с собой многое из наших припасов, наш порох, наши лекарства. Мы замечали и раньше, что Мария зашивала таблетки аспирина и каскары в ладанку и носила на шее как амулет, — и правда, она никогда не болела. Мы смеялись, — теперь он мог снабдить амулетами целое племя, — но смех не доставил нам утешенья. Он увез все это на последних собаках в окончательную неизвестность и гибель, потому что никаких поселков вблизи нас не было. Вот тогда-то и наступила ночь. Собственно, она пришла ровно за месяц до того, как началась другая, полярная, шестимесячная. Знаете, это очень сильное испытание. Мы пережили их две; третью я проводил уже один… Мы затопили печь, поели из оставшегося и посидели молча; потом я пошел на метеостанцию записать погоду. — Маронов заметил вопросительный блеск в глазах женщины и догадался. — За все время он только раз произнес ваше имя. У него уже не было зубов, оно вышло, как «Иза». Но я услышал о вас еще раньше, — когда он доказывал необходимость своего отъезда куда-нибудь на чертовы кулички. Тогда-то мне и захотелось поглядеть на вас. Не сердитесь на меня, я думал, что вы моложе…
Концами пальцев она растерянно провела по глазам.
— Да, я постарела. Наше поколенье не знало юности. Вы, Маронов, исключение. Много работы!
— Много работы, — повторил Петр. — Ну, волосы ваши высохли. Подробности той ночи я опускаю… — Он хотел подчеркнуть и не сумел только выразить, что все, происходящее не при дневном свете, освещается светом изнутри и оттого всегда крайне субъективно. А ему именно хотелось по возможности центрифугировать новоземельский факт.
Мазель не ответила. Пряди черных, чуть курчавых волос рассыпались по ее шее и загорелым, несколько полным плечам: женщина старела. Маронов взглянул на нее, и ему почему-то захотелось пить. Тощая рука высунулась из рукава и, гомерически распухая в суставах, схватила свое собственное отражение в стекле. Потом рисунок рук и головы расплюснулся, графин наклонился, и жидкость полилась в стакан. Маронов пил жадно, заглатывая воздух вместе с водою. Вероятнее всего, то была попытка заглушить вулканическое действие азиатских пирожков. Графин опустел, и отражения приняли прежние, привычные глазу размеры.
— Теперь говорите вы. Почему вы ушли от Якова?
— Перестала любить, как это говорится.
— Это происходит так быстро?
— Вы юны, Маронов, и вам еще предстоит объехать дюжину житейских Мадагаскаров. Наше поколение живет для другого… мне стыдно объяснять, ведь вы же грамотны! Мы избегаем произносить самое это слово не потому, что огрубели, а потому, что слово это — слабость. Поэтому, если мне потребуется, я просто сойдусь с Акиамовым, с Зудиным, с вами… без всяких терзаний и сердечных прободений. Ну, кажется, я совсем запоздаю на работу! — И, даже не извинившись, ушла за простыню.
Петр встал и дерзко поклонился.
— Располагайте мною, когда угодно. И опять простыня не колыхнулась.
Все еще тянулся караван в окне; верблюды шагают еще ленивей, чем тягучее азиатское время. И опять Маронов слушал громоздкий плач колокольцев и деревянных иссохших бубенцов. Вдруг он вспомнил: он услышал его впервые, когда, шатаясь от истощения, кружил за голубым песцом, попавшим в силок. Надо было убить зверя ударом сапога в нос, чтобы не испортить драгоценного меха, но даже и на то, чтобы вытащить ногу из снега, не хватало силы. Это была та же самая ранящая мелодия, но тогда она цветными кругами выделялась через уши и глаза… и вот, обойдя громадные пространства, она новой щемящей тревогой возвращалась в Маронова. Он не бежал от судьбы: сам он сказал про себя, что вколочен в Азию, как гвоздь, и не существовало в мире клещей, чтобы вырвать его с избранного места. И когда из-за последнего верблюда показался бегущий к нему человек, Петр снова почувствовал себя заряженным аккумулятором.
Читать дальше