…все старались точно заводные. Гражданин скоблил ножиком голову другого гражданина: подобная дегтю, кровь текла по лезвию, и оба в увлечении не примечали. «Привычка… а вот на севере свечи едят!» — лениво вспомнил Маронов и заново наполнил кок-чаем опустевшую пиалу. Пожилой туркмен, наверно самый тощий на всем пространстве от Каспия до Аму, продавал коврик, у которого одна половина была трижды тусклее другой. «…Пока ткала, у мастерицы убили жениха!» — сочувственно решил Маронов и еще раз вкусил от пирожка. Под деревом, в кругу редких зрителей, пел бахши, и лоснящееся дерево дутара невпопад вторило ему. Он пел, всяко качая свою кудлатую папаху, то закидывая голову так, что через горло его можно было бы увидеть самое сердце, откуда исходил стонущий звук, то совсем наклоняясь к пыли, словно и муравья призывал в свидетели искренности своей и знания. «У туркмен нет танцев, — вспомнил Маронов, мысленно листая последнее Климово письмо, — потому что танцуют самые руки их, инструменты и папахи. Вот он, танец для себя, который вы ищете, слепые, ученые черти!..» Его радовала пестрота впечатлений, точно вот распахнулся ящик перед ним с волшебными игрушками; его даже смешила легкость, с какой он распутывал старинные азиатские загадки.
Словом, когда он покидал чайхану, внутренности его почти дымились, в голове как бы играли на оглушительной ребячьей трубе, и было стократ приятней вина это непреходящее обалденье. Азия была найдена! Мировое колесо, по заключению Маронова, вертелось вполне исправно. Безграничный океан материи слабо колыхался, и на голубой его волне ублаготворенно покачивался душевный поплавок Маронова. Ничто не предвещало близости того дня, когда, во исполнение мароновских мечтаний, враг множественный и явный подступит к воротам советской Азии; когда слепящее великолепие это поблекнет и засмердит; когда в действие вступят вагоны мышьяка, грохот железных щитов, чусары и безумие.
И цепь событий, в которой последним звеном было его второе рождение, начиналась, кажется, со встречи с терья-кешем, курильщиком опиума.
На пороге чайханы к Маронову пристал унылый останок человека. Заслоняя проход впалой, безжизненной грудью, он молил о подачке, и было в том упорстве нечто, заставлявшее пристальнее взглянуть в его собачьи покорные глазы. Застигнутый врасплох, Маронов с брезгливой неловкостью шарил у себя по карманам… и вот тогда-то пришла в движение неподвижная дотоле цепь.
— Так-так, поощряй курение опиума в социалистической стране! — произнес знакомый голос позади.
Маронов испытал удивление, подобное легкому солнечному удару: после того, что случилось между братом Яковом и Идой, он не ждал от Мазеля этой легкой шутливой приветливости. Мазель знал Мароновых еще по вузу; они вместе поступали на агрономический факультет, но старший и неусидчивый Яков перебежал в музыкальный техникум, а потом раскидала их центробежная сила великой стройки. В особенности Мазель дружил с Яковом: тем сильнее было охлаждение, когда слишком усложнились их личные счеты. Как-то слишком скоро они без сожаления примирились с возможностью гибели друг друга. Вдобавок, незадолго до отъезда на север кто-то написал Якову о не совсем геройской смерти Мазеля, застигнутого басмачами ночью в песках, причем перечислялись количество ран и обстоятельства этого нападения. Пером приятеля водило, по-видимому, скорее стремление порадовать, чем правда… Ибо вот Мазель стоял возле в знакомой синей косовороткке, и в распахнутом вороте, на обгорелом треугольнике кожи сияли созвездия его знаменитых веснушек.
— Давно в Дюшакли?
— Вчера, Шмель, вчера.
— Надолго?
— Не знаю, Шмель, не знаю. Меня Клим совратил.
— Ты опоздал. Его перекинули в Казахстан… и потом у Клима скучища. Если захочешь, я перетяну тебя к себе. У меня округ как на ладони, у меня весь хлопок. А хлопок — это уже ситец, а ситец — разве это не хлеб?
Петр прищурился.
— Я подумаю… Это, говорят, советский Каир. Ну, я и поехал сдуру!
Мазель не понял его иронии.
— Да, здесь вредное солнце. — Подвигал плечами и прибавил, как бы извиняясь: — На юге всегда бывает жарко!
Азиатский торг был в полном разгаре. Никто в отдельности не кричал о своем товаре, как подобало бы купцам, но трудно было в этой сутолоке вести даже и не задушевный разговор. Звон чайханной посуды, лязг безменов, полдневный вопль ишаков, шелест ссыпаемого риса и, наконец, зычные призывы базарного глашатая, который машистой походкой и с пророческим посохом обходил разноплеменную эту толпу, — все слилось в упругий, именно шмелиный гуд. Мазель происходил из крохотного местечка под Одессой, имя его было Шмуль, но товарищи прозвали Шмелем, — отсюда и заскользнул этот образ в мароновское сознание.
Читать дальше