Она лежала осторожно, чтоб не потревожить е г о, и напряжением до конца ослабленной мысли силилась опять зримо увидеть эту вот свою хату, но чтобы там — в дали давних-давних детских своих годов, и чтобы опять увидеть, как живых, мать, отца, себя маленькую... Но из ее усилий ничего не получалось. И тогда, чтобы продлить приятное, она просто вспомнила, как это только что виделось ей.
Помнила, что сидела мать, кажется, вот тут, на этой самой кровати, что кофта на ней была розовая и в какой-то мелкий цветочек, а белая косынка повязана узлом назад — как на молодайке! Да и сама она, мать, какой, должно, и молодайкой была: лицом полная, белая. А всего отчетливей запомнилось ей из виденного, как она, маленькая, вроде как выплюнула сосок — и из него, темного, брызнуло молоко и покатилось по розовой кофте матери белыми каплями...
Ее глаза все так же открыто смотрели в ночную темень, так же слышно было ей и дыхание сына, и прерывистый стрекот сверчков из открытой двери кухни... и в то же время, теперь уже без всякого усилия, ей опять виделась эта их хата — там, за далью прожитой жизни, и в ней, будто высвеченной каким теплым светом, брезжились то мать, то отец, то она сама, маленькая Варька-Варюха, как называл ее отец, то просто подробности того былого быта...
Вспомнилась хата, когда она была еще без перегородки. Печка, стол, лавки, эта вот кровать в углу, у стенки ее — Вари кроватка, в другом углу пряха и донце с вечно готовой куделью. Серый земляной пол. В правом углу от печки — бедная иконка. Мать хлопочет у печки... Ей, Варе, годика три...
А потом, как-то зимой, отец наколол из дубовых чурбаков коротких досок (тут же в хате правил их топором, долго сушил на печке, вся печка была уложена ими, а после строгал на лавке рубанком), подвел под среднюю матицу столбы с пазами и забрал переборку, так что стало у них — и кухня, и горница. И скорее всего в ту же зиму печник сложил эту вот грубку с лежанкой, и хорошо сложил: дымоход в грубке в пять колен сделал, охапку хвороста сожжешь — а она аж до самого верха прогревается, всю ночь от нее тепло в хате. И пока они жили втроем, до ее, Варвары, замужества, ни мать, ни отец почти никогда не спали на печке: тут, в горнице, в самые холодные зимы всегда было тепло; а на печку если только когда с мороза залезали, спину погреть.
Мать с отцом спали вот тут, за лежанкой, на этой вот самой кровати. Дубовая кровать — она и еще кого хочешь переживет...
А ее кроватка стояла по ту сторону лежанки, где теперь никелированная кровать Колюшки. Ту кроватку отец тоже сделал сам, покрасил голубой краской. И она, маленькая, помнится, рада была, что у нее теперь своя отдельная и такая красивая кровать, любила ее и спала на ней что-то лет до восьми, пока отцу не пришлось делать новую, уже большую. Ту ее маленькую кроватку мать застилала пестрым одеялом; само одеяло было ватное, а верх сшит из цветных лоскутков: оно потом долго лежало в сундуке, пока не пришлось достать с чердака ту же кроватку и это одеяло из сундука уже для детей самой Варвары. ...Заберется она, бывало, под одеяло, сначала всегда прохладное, пригреется и лежит себе, смотрит, как мать или прядет, или еще что-нибудь делает, а отец сбрую какую шьет, или корзинку, или там лапти плетет. А потом и мать подсядет к ней: знала — ждет Варя, чтоб она, мать, спела ей на сон свою песню.
И это вот в бессонные ночи своих последних недель Варвара вспоминала часто: она — маленькая лежит в той голубой кроватке, а рядом сидит мать и поет ей, баюкает свою Варюшку.
Она была невысокая, Прасковья, в молодости лицом полная, характером всю жизнь спокойная и мягкая. И голос у нее был тоже — негромкий, мягкий. Мать знала много песен, но ей, Варе, больше всего нравилось, когда мать пела ей свои песни, потому что в них всегда было и про нее, про Варю.
Подставит, бывало, мать к ее кроватке маленькую низкую лавку, сядет, положит руку сверху на одеяло, а то и гладит Варю по голове — и поет ей.
... Спи, Варюшка, до утра,
До утра — до солнышка, —
почти всегда одинаково начинала мать песню.
Наступит пора — мы разбудим тебя.
Аа-аа-аа-а, аа-аа-аа-а...
Пела мать — будто из глубины груди, почти не шевеля губами, голос был густой, тихий и мягкий, и песня рождалась такая же мягкая и теплая, как и ее голос. Часто, только начав петь, она замолкала, иногда надолго, а потом продолжала так, будто и не останавливалась:
Вон и сон ходит по лавкам,
И дремота по избе...
Сон говорит: я спать хочу...
А дремота говорит: я дремать хочу...
Читать дальше