За ужином они опять говорили об эксперименте, и Парфен уже не возражал Лукину. Он готов был подобрать людей, чтобы повторить дело, потому что — сто́ящее, как подтвердил он, сомневаясь лишь в том, что э т о ли интересует Москву.
— Вот над чем надо подумать, — сказал он, когда они после ужина вышли на крыльцо, чтобы подышать свежим ночным воздухом.
— Думал, — ответил Лукин. — Главное, ни телеграммы, ни письма. Звонок из обкома, потом из Москвы.
— Но вопрос-то как ставился?
— Вопрос ставился так: все! Все, что связано с экспериментом.
— Там, где все, там либо ничего, либо ищи подоплеку.
— Может, и так, а может, и не так. Нельзя жить с недоверием. Одно делаем, так что — будем засучивать рукава.
— Куда деться, засучим. Только мне уж, наверное, в последний раз.
— В последний не в последний, а никто к нам не придет устраивать нашу жизнь. Люди всегда достойны того, что они имеют, мудро кто-то сказал. А хочешь большего, засучивай рукава, просто и ясно.
— Когда еще говорили: каковы сами, таковы и сани, — подтвердил Парфен. — А выходит, мудрость эта будто бы и не про нас.
...Сопровождаемый партийным секретарем колхоза и председателем, Лукин утром еще раз осмотрел хозяйство, поговорил с бригадирами и активистами и, позвонив в Мценск Зине и сказав, чтобы ждала к обеду, в самом хорошем расположении духа выехал из Зеленолужского. Он как будто снял с себя то, что связывало его, и получил свободу действий. «Можем, все можем, когда захотим, — думал он о Парфене (противоположное своему вчерашнему впечатлению и мыслям о нем). — Хитер, умеет словчить, но — коренник, коренник». Он вспомнил, что Парфен Калинкин был выдвиженцем и любимцем Сухогрудова; и тут же, по той цепочке связи, по которой всегда возникает нужное прошлое, вспомнил и о самом Сухогрудове и спорах с ним. «Лежит теперь на краю своей родной Поляновки... А я так и не выбрался посмотреть, что там родные соорудили. Какой-то грандиозный памятник, как мне говорили», — сейчас же, вслед за воспоминаниями о самом Сухогрудове, пришло в голову Лукину. Он тогда же хотел съездить и посмотреть, но что-то помешало; потом не было времени, потом просто забывал, даже когда проезжал через Поляновку.
«Не заехать ли? — подумал он. — Время есть».
Он посмотрел на часы и сказал шоферу, чтобы сворачивал на Поляновку.
— Крюк большой, Иван Афанасьевич, — попытался было возразить шофер.
— А позволим-ка мы себе этот крюк, а? — И, проговорив это, Лукин снова погрузился в размышления.
Кладбище, на котором был похоронен старый Сухогрудов, располагалось, как и все кладбища, на взгорье за деревней, если ехать из Мценска. Но Лукин подъезжал с противоположной стороны и попадал на кладбище прежде, чем попадал в теперешнюю, в несколько дворов, бесперспективную и умиравшую Поляновку. Попросив шофера подъехать поближе к полуистлевшим кладбищенским воротам, Лукин вылез из машины и, весело сощурясь на солнце, лившееся с ясного июньского неба, на зелень хлебов, сейчас же открывшуюся с возвышения (хлеба подступали под самое кладбище и будто сдавливали его), и на сочное буйство трав вокруг могильных холмиков и на них, направился легкой веселой походкой к центру, где покоился прах бывшего тестя и оппонента по взглядам на развитие деревни. Когда Лукин спустя год после похорон приезжал сюда, на могиле старого Сухогрудова стоял только кустарно сваренный из углового железа обелиск со звездой. Помня это (хотя он приехал теперь увидеть другое), Лукин невольно искал глазами обелиск; но его не было, а то, что возвышалось на месте обелиска, заставило на минуту остановиться Лукина. В центре ажурной металлической ограды, только что будто выкрашенной и отдававшей новизной, он увидел массивное гранитное надгробие, в ногах которого возвышалась мраморная плита с надписью и барельефом покойного. Мрамор светился розовыми прожилками и казался живым, и Лукин сразу же почувствовал это. Он вошел в открытые дверцы ограды и опять остановился, пораженный уже не мраморной плитой с барельефом, а букетом красных и желтых роз, кем-то положенных на могилу. «Кем же?» — поспешно спросил себя Лукин. Только что разговаривавший с Парфеном об эксперименте, то есть о возможности обновления деревенской жизни; только что чувствовавший себя победителем в давнем и заочном уже теперь споре с Сухогрудовым, Лукин ощутил, что прошлое то было живо и напоминало о себе. Он почувствовал (как, видимо, чувствует лошадь, осаживаемая на скаку), будто его схватили за руку, и хотят придержать, и он настороженно оглянулся вокруг себя. На лбу и шее его проступил пот, он вытер его и наклонился к цветам. Лепестки роз, казалось, были еще в росе, и на граните под ними виднелось расплывшееся пятно сырости.
Читать дальше