Бетонные ступени без перил вели наверх. Там, на цементной площадке под самым скатом уцелевшей части крыши, Гурилев и устроился. Отсюда была видна рухнувшая торцовая часть строения, дальше за ней шло открытое поле.
Гурилев зябко съежился, прижался плечом к белой от изморози штукатурке. Дохнуло холодом. Все, что за день оттаяло, сейчас вновь костенело, ночные морозы еще брали свое. И оттого, что Гурилев был одинок, а темень промыта безжизненным лунным сиянием, казалось еще холодней. Уже не хотелось считать деньги, главное, что они были при нем, стало как-то все безразлично, он только притянул мешок поближе, положил между собой и стеной.
Ему было страшно. Он пытался понять шкалу риска, найти ту отметку на ней, где обозначено его место сейчас, но не мог. Гурилеву всегда были интересны люди, либо глухие к ощущению риска, либо расчетом сводившие его до минимума. Самому же, как полагал, не приходилось рисковать — так складывалась жизнь. Все, что говорил, делал, казалось ему, было лишено того высокого, что в его представлении могло быть отнесено к риску. И он подумал: не есть ли его страх просто чувство одиночества? «Впрочем, чему быть — того не миновать», — успокоил он себя… Всю жизнь он укутывался в эту свою поговорку. Но жена догадывалась, в чем дело, оберегала от чьей-нибудь бестактности, сглаживала прямоту, с какой ее мать, Анна Степановна, норовила выговорить ему: «Вы, Антон, человек образованный, а жизни не понимаете. Все ждете, чтоб судьба на вас глянула, нет, чтоб самому ее перехватить. А ей на вас — тьфу! Один вы у ней, что ли? Тысячи! Тут только и успевай вперегонки за той судьбой — жар-птицей…» Грубоватая простая женщина, она рано овдовела. Муж ее, котельщик на электростанции, погиб от ожогов во время взрыва… Гурилев терпеливо прощал ей выпады. Она вела в доме все хозяйство, была заботлива, когда дело касалось своих, домашних. К весне он иногда ложился в больницу с обострением язвы желудка, тогда Анна Степановна сама бралась за его диету: не разрешала есть казенную пищу, готовила свою, особую, и носила в судочках разные желе, тыквенные и геркулесовые каши, протертые супы… «Вот видишь, — смеясь, говорила жена, — она и обидит, и пожалеет. Дома будет тебя поругивать, а на людях грудью заслонит». И темно-карие ее глаза с легкой коричневой тенью вокруг век счастливо щурились…
И, вспомнив жену, Гурилев забеспокоился: как там она одна? Он мягко смежил веки, чтоб памятью вглядеться в далекое лицо жены. Увидел ее почему-то совсем молодой: чернявая хохотушка в красной косынке — такой он увидел ее впервые на курсах счетоводов, куда его пригласили прочитать несколько лекций по бухгалтерскому учету. Она задавала толковые вопросы, а когда он уходил, подошла, сказала: «Вы такой молодой, а уже лекции читаете». Протянула руку. «Меня зовут Вера Чубарева». Рука у нее была маленькая, горячая, крепкая… И еще он вспомнил жену: смуглолицая, с заметным пушком по сторонам губ, лоб высокий, чуть прикрыт челкой — тогда в моде была стрижка «под мальчика», — плотная, с отблеском загара на гладкой коже полных рук, она сидела босая в высокой траве на берегу Северного Донца в синем, с белыми горошинами, сарафане, едва прикрывавшем тугие колени, а рядом стояли ее маленькие, тридцать пятого размера, прюнелевые туфли, он купил их, будучи в командировке в Харькове. Уже подрастали сыновья — Олегу было девять, Сереже пять…
И, увидев жену так близко, он испугался мысли, что с ним здесь может что-то случиться, стало страшно за нее. «Она не переживет этого, — думал он. — Сережу вот-вот отправят из училища на фронт… Может быть, уже… Совсем ребенок… Узнаешь ли ты, мальчик, что происходит здесь с твоим отцом?.. Или как Олег?.. Олег, сынок… мама даже не знает… Я скрыл…»
Вроде только что, осенью сорокового, старший — Олег уходил в армию. Только что… Три с половиной года назад… Их было шестеро: четыре парня и две девушки. Стол был застлан лучшей скатертью — белая-белая, с желтыми нежными полосами по бокам, плотно накрахмаленная, сохранившая ровные складки после глажки. Они пили красное массандровское вино, ели ветчину, дунайскую селедку и малиновые тугие помидоры. Дверь на кухню была распахнута, входили теща и жена, вносили блюда с едой. Вбегал и выбегал возбужденный четырнадцатилетний Сережа. Шутка ли, брат уходил в Красную Армию служить срочную!
Гурилев сидел с ними за столом, вслушивался в разговоры, шутки, смех. Они не замечали его, увлеченные своим делом, своим временем, своим пониманием его. Лишь Олег иногда схватывал лицо отца быстрым веселым взглядом, как бы уверяя, что все нормально, все прекрасно, только так может и должно быть. Гурилев отвечал сыну улыбкой, но Олег ее уже не видел: голова его была повернута к худенькой раскрасневшейся блондинке. Она сидела между Олегом и Ашотом Погосяном… Гурилев был застенчиво счастлив. Еще сегодня утром он знал их мальчишками. Сейчас в его доме сидело четверо мужчин, с которыми прощались две женщины, не зная, что прощались наверняка навсегда. И он этого не знал. И уже не эти юноши были с ним наравне, а вроде он с ними — равно пил вино, прикуривал от спички, которую нестеснительно запросто подносил ему Женька Горенко, бывший одноклассник Олега, державший справа от себя на столе пачку ростовских папирос «Наша марка»… Но что-то во время застолья иногда тревожно покалывало Гурилева, новое ощущение счастья как бы окуналось в нечто темное, отстраняло его от смеха и шума голосов. Однако объяснить себе или назвать эту тревогу ее истинным именем Гурилеву не удавалось, он не мог сосредоточиться: то входила жена, просила разжечь примус, то кто-то за столом обращался к нему с вопросом… Женька несколько раз вскакивал, пытаясь произнести тост, но его перебивали, шутили, и он сокрушенно садился, а когда наконец уловил паузу и вновь поднялся с рюмкой в руке, в комнату вдруг вошел важный белый петух с огромным свалившимся набок красным гребешком. Он независимо простучал коготками по половицам, обошел стол и принялся склевывать крошки у Женькиных ног. Раздался хохот, Женька обескураженно сел, а петух, возмущенный шумом, недовольно задрал голову, повертел ею и спокойно удалился…
Читать дальше