Сегодня, 9-го сентября 1914 года, во вторник, утром, варили картошку, накопав ее в опустевшем имении какого- то пана-поляка. И пили мутную бурду из прессованного чая. Без сахара, потому что он есть только у офицеров и их денщиков.
Не успели мы облизаться — «Снаряжай!».
Снова возвратились на ту сторону Немана.
Тогда переправлялись ночью, теперь — днем. Помыли в Немане сапоги и руки. На берегу, возле того места, где я мыл руки, очень воняло от дохлой телки. Озимь на крестьянских полях перемешана с грязью, весной здесь ничего не вырастет. Вид перед нами открывался необычайно красивый. Внизу, на земле, еще сыро от инея, а верхушки деревьев уже залиты багрянцем осеннего солнца.
И сегодня попал я на бунтарский разговор какого-то присланного накануне лохматого запасника.
— Дурни мы все, вот потому нам трудно, и мы тут таскаемся…
Солдаты действительной службы с патриотическим задором сразу осадили его. Но вроде бы и стыдно им было, вроде бы и чувствовали себя немного дурнями…
10 сентября.
Пишу после голодного обеда голодный и греюсь у костра.
Ночью заорали: «Снаряжай!» Часа в два. А потом промучили в неизвестности и ожидании и выехали только часов в пять.
Снова назад за Неман. Какое-то проклятье гоняет нас с берега на берег. Это проклятье наконец подает свой голос: верст за десять впереди нас загрохотали немецкие орудия, которых давно было не слыхать.
Утро на Немане-реке было необычайно красивым… Панорама чистая, ясная, только Неман внизу дышит густым, белым и холодным паром. Умываться его водицей было очень приятно.
13 сентября.
Вчера, 12 сентября, пополудни, на подворье хутора, возле хаты, глядя на восход солнца, принял я присягу «на верность царю и отечеству». Довольно-таки неказистый войсковой попик, немолодых лет, после короткой процедуры, искренне или неискренне, растрогался, обнял и поцеловал меня, поздравляя с «высоким званием воина его императорского величества государя императора Николая Александровича, нашего доброго, кроткого царя-батюшки…» Когда он внушал мне это, я почему-то вспомнил о нашем, народном взгляде на присягу, о том, как боится наш крестьянин всякой, самой страшной, кары за нарушение присяги. Однако бывает, присягают и фальшиво…
До этого времени я служил без присяги, как «молодой солдат».
Вчера же меня наградили и первой нашивкой (был канониром, стал бомбардиром).
— Будь стоек в бою и милостив к врагу! — напутствовал меня добрый попик.
«Буду… мне теперь все равно».
Ходил потом за командиром батареи с буссолью. Он выбирал лучшую позицию. Когда вернулись назад, командир увидел, что батарейная прислуга одного из орудий, вместо того чтобы укреплять блиндажи, спит в устроенном под деревом шалаше из веток (батарея стояла возле леса). Он потянул ближайшего за ноги и, когда тот, заспанный, вскочил, изо всей силы бацнул ему по уху. Остальные вскочили сами. Командир влепил еще двум-трем и с пеной на губах от яростной нервной злости крикнул прерывающимся, дрожащим голосом:
— Враг на носу, а они дрыхнут!
Ему самому было очень неприятно, что он так поступил. Я видел это по его глазам. Когда он скрылся в своей хате, солдаты дразнили наказанных и потешались над ними; особенно усердствовали те, которые тоже спали, да вовремя успели убежать. Но наказанные, с красными от оплеух мордами, недолго смущались, тут же вместе со всеми стали смеяться. Удивительное дело: после этого приключения на батарее стало как бы немного веселей.
14 сентября.
Война нарушает весь распорядок жизни. И в праздничные дни слоняемся мы здесь грязные, вшивые, немытые.
Я и не знал бы, что праздник, и удивляюсь, как об этом помнят здесь другие.
— В церковь сходить некуда, — сокрушается Пашин и ругает Польшу на чем свет стоит.
— Глупый! Тут не Польша, а Литва, — объясняет ему Беленький.
— Не один ли черт, — не соглашается упрямый костромич. — Там костелы, тут костелы — всюду одна Польша и паны бритые.
У меня радость: пришли от родных и знакомых долгожданные письма, а из Вильно — несколько номеров «Нашай швы». Командир был как раз в канцелярии. Он повертел «Нашу шву» в руках, с особым вниманием присмотрелся ко мне — и ничего не сказал.
Радость мою оскорбил старший писарь Лебедев, который, когда командир вышел, сказал:
— Охота же писать газеты на таком свинском языке. Ведь по-русски так легко научиться.
Во мне все задрожало от гнева, но что я могу сказать этому черносотенцу, если он говорит так не по темноте своей, а сознательно и умышленно. Пашин так не скажет.
Читать дальше