— Будет тебе дурить-то!
И забрал из ее окаменевших рук паспорт, на ощупь спрятал в карман. Женщина посмотрела на свои опустевшие руки, на мужчину, оставшегося стоять рядом, и пошевелила губами, словно хотела что-то сказать, да раздумала. С лица ее постепенно, медленно сходило напряжение, а вместе с ним и озлобленность, и отчаяние. Оставалась только усталость — давняя, прочная, не от одного дня, а от многих нелегких лет. Усталость да какая-то почти детская виноватость.
— Успеем к поезду? — спросила женщина так, словно говорила: «Ты уж на меня не сердись, ладно?»
— Успеем, — примирительно ответил мужчина.
И хотя оба они больше ничего не сказали, просто — стояли и молчали, ждали, когда паром подойдет к берегу, Алена чувствовала: от этих людей ушло что-то плохое и смутное, раздражавшее их всю дорогу. И еще она чувствовала, что между этим их примирением и неторопливой грустившей песней есть какая-то связь. Ей вдруг захотелось увидеть человека, чья негромкая песня таила в себе удивительную, непонятную силу, какую-то добрую власть над людьми.
И она торопливо, опасаясь, что песня вот-вот кончится, пошла ей навстречу.
Она прошла всего несколько шагов и услышала песню совсем рядом. Облокотившись о высокий, обшарпанный борт, стоял среди пассажиров Антон Николаевич, смотрел на тихую, словно остановившуюся воду и негромко, будто вспоминая или раздумывая, пел самому себе.
Алена подошла совсем близко и замерла, боясь помешать песне. А Антон Николаевич увидел ее и, продолжая петь, притянул к себе. Она поднырнула под его руку и стояла так, пока не кончилась песня, пока не толкнулся, причалив к деревянным мосткам, медленный неуклюжий паром.
Обходя грузовики, потекли на берег пассажиры. Антон Николаевич подхватил чемодан и тут же поставил обратно.
— Совсем забыл! Я же тебе яблоки принес! Держи-ка...
И стал вынимать из карманов и ссыпать в подставленные Аленой ладони тугие мелкие красные яблоки. Те самые.
Алена разволновалась и, чтобы не показать этого, чтобы хоть чем-то заняться, налила в чью-то пустую чашку холодный кофе, выпила, сказала Виктору:
— Пойду, пожалуй, позову Люсю, неуютно мне с вами.
Но Виктор усадил ее обратно.
— Не надо. Дождемся Антона. А она пусть спит.
Люся не спала. Она лежала, отвернувшись к стене, закрыв глаза, спрятав под диванную подушку руки и подогнув колени. Она согрелась, затихла, но забыться не могла и не могла «переключиться» на какие-нибудь «нейтральные», спокойные мысли. Иногда она начинала дремать, и тогда тревожные думы ее воплощались в видения. Подходил к ней вернувшийся из похода Санька и спрашивал: «Это правда, что отец едет в Париж? А как же он там петь будет? По-французски?»
Наклонялся над ней Антон, подтрунивал: «Ну, вот, скисла. Да по теперешним временам и не нужен никакой голос. Был бы микрофон».
Откуда-то звонила Алена, кричала в трубку: «Тут до меня слухи дошли... Неправда ведь это? Скажи, неправда?»
И через все это близко, назойливо наплывали большие удивительно круглые, чуть навыкате, глаза Геннадия. Они смотрели сочувственно и печально, а в зрачках плясали радостные веселые всполохи, и это было сначала ей непонятно. И удивительно. А потом стало понятно. И страшно. И дремота тут же прошла. Люся открыла глаза, стала рассматривать рисунок на диванной обивке и считать повторявшиеся в разных комбинациях ромбики и квадраты. Ромбиков и квадратов было много, она сбивалась, начинала считать снова, но потом ей это надоело, и она потрогала обивку дивана рукой. Обивка оказалась шершавой и теплой, нагретой светившим в окно солнцем. И Люся без всякого интереса подумала, что солнце — весеннее, на улице — первые ручьи...
И вдруг это ее почему-то забеспокоило. Что-то очень важное было связано у нее с весной. Что-то очень хорошее.
Солнце пригревало руку, и ее не хотелось убирать. А беспокойство росло, тревожило, и Люсе становилось необходимо выяснить, отчего оно. Казалось, для этого не хватает всего лишь какой-то мелочи, какой-то зацепки...
Она стала перебирать в памяти все весны, которые помнила, и сразу нашла...
Была одна такая весна. Нерадостная потому, что военная. Но все-таки — весна. С солнцем во все небо, с болтовней проворных ручьев, с тревожным, неосознанным ожиданием счастья, с надвигающимися экзаменами.
Консерваторию оберегали от постороннего шума и потому открывали окна лишь на одну сторону — в огромный, заброшенный за годы войны двор.
Читать дальше