Но она ошиблась. Седой полковник догадался, что его принимают за кого-то другого, улыбнулся и отрицательно покачал головой.
— Обознались? — спросила Мариша.
— Обозналась, Огонек, обозналась. Тот вряд ли жив: это ведь было в сорок первом.
Мариша вспомнила палату, заставленную койками, жесткие одеяла, желтые от крови простыни. Стук тарелок, солдатские голоса, просящие добавки к ужину или курева. Смятение лежачих раненых перед отправкой: «Девчоночка, куколка, скажи, куда нас таких?..» Ужас перед сыпавшимися вокруг госпиталя зажигалками и осколками фугасок: «Да что же ты делаешь, гад, б… немецкая?.. Ну погоди, встанем!..» Вспомнился и голос Селивановой, только что закончившей на глазах у Мариши страшную операцию: «Ну, крошечка-хаврошечка, хватила страху?»
Да, страху Мариша в жизни хватила немало, но он ей душу не обморозил. Обижали ее, но она никому напасти никогда не пожелала. Встречались и такие, что учили тянуть к себе, хитрить — она не поддалась. Были бы дети, она стала бы хорошей матерью, но не судьба. Зато эта же судьба свела ее с хорошими людьми, вот с Валентиной Михайловной. Что-то ведь было у них с Маришей общее, а то бы и не держались друг зя друга столько лет. И ведь могла бы Селиванова присоветовать ей другой путь, полегче, а она как раз одобрила тот, который выбрала Мариша, — рабочий.
…В этот праздничный вечер они так никого и не встретили, кто бы их узнал и кого они сами могли бы узнать. Врачу военных времен трудно помнить в лицо своих пациентов. Ей не до лиц тогда было, она смотрела на покалеченные руки-ноги, на раны и ожоги. Но вот те, кому она помогла, кого спасла от смерти, эти-то люди очень хорошо ее лицо должны помнить. Жаль, что никто ее не встретил, не окликнул.
— Пожалуй, можно и домой, Огонек, — устало сказала Селиванова. — Для меня многовато. Старая я стала.
Анатолий в этот вечер долго и тревожно ждал свою Маришу. Впервые он испытал досаду, что не родили его лет на пять пораньше: сейчас бы тоже звенел медалями, и жена не оставила бы его в такой вечер сидеть одного.
Бродя по пустой квартире, Анатолий невольно вспоминал отца и двух братьев. Про отца и старшего брата они с матерью так ничего и не узнали, а второй брат, двадцать пятого года рождения, похоронен был в Пинской области. Мать с сестрой Раисой ездили на его могилу, а он, Анатолий, как раз в этот год призывался. Мать потом ему рассказывала, как они верст тридцать шли по болотам и, если бы не белорус-проводник, наверное, и не дошли бы: только зимой туда была дорога, а их понесло осенью.
Анатолий подошел к окну. Отсюда, с десятого этажа, отлично видны были праздничные ракеты, взвивающиеся над Москвой-рекой.
Там где-то ходила сейчас в людской толпе его Маришка, его Парфеновна. Хорошо было бы пойти и встретить ее, но велика стала Москва, разве что невзначай встретишь знакомое или родное лицо. Это не деревня, где всегда знаешь, по какой тропке ходит твоя любезная. Анатолий вздохнул…
— Это ты что же в потемках сидишь? — вдруг спросил у него за спиной женский голос.
Анатолий вздрогнул и обернулся. Это была не жена, а свояченица. С некоторых пор Лидке был доверен ключ от квартиры. Вот она сейчас и явилась.
— Фронтовичка-то твоя загуляла где-то? — миролюбиво спросила Лидка. — Может, и нам с тобой по рюмочке?.. Да ты не таращь глаза-то: у меня только портвейн.
— Эх ты, кукушка! — ворчливо сказал Анатолий, намекая на то, что Лидка в такой вечер ушла от детей. Правда, дети-то теперь были уже и не дети: младший переходил в шестой класс.
— Давай хоть чаю попьем, — предложила Лидка.
— Чего же мы будем с тобой чай пить, — сказал Анатолий. — Погоди, сейчас она придет…
5
Тем же летом сестры Огоньковы наконец вновь ступили на веневскую землю. Сошли с поезда, пошли обновляющимся районным центром, который своей типовой застройкой напомнил Марише черемушкинские и зюзинские одноцветные пятиэтажки. У рынка, где опять, как в годы Маришкиного детства, шла оживленная яблочная торговля, сели на автобус. Вдоль шоссе, насаженные уже после Мариши, качались и сквозили высокие молодые ветлы. Водитель то и дело останавливался и подсаживал желающих — выполнял план, да и ходить пешком теперь уже никто не хотел.
У поворота на Орловку Мариша с Лидкой вышли. Стояла вторая половина августа, хлеб был скошен, солома заскирдована, а картошка цвела могучим фиолетовым цветом, грузные плети ее клонились к черной, как уголь, земле.
У края деревни они остановились… Страшно было подумать, как далеко позади осталось детство. Марише шел сорок седьмой, Лидке стукнуло сорок — уже никак не скажешь, что молодые. Но ведь еще и не старухи: у Лидки еще ой какие планы были! Марише же сейчас хотелось одного — скорее увидеть их дом.
Читать дальше