Я сказал между прочим, что мне очень понравилось в «Климе Самгине» описание пасхальной ночи в Москве, но Алексей Максимович возразил живо:
— И все-таки я там дал маху! Непростительный сделал промах: совсем вылетело из памяти, что в эту ночь в Москве, ровно в двенадцать часов, из пушек стреляли!
Казалось бы, что тысячи страниц горьковского текста и без того до краев насыщены деталями, но нечаянный пропуск такой детали, как пальба из пушек в пасхальную ночь, печалил Горького, — вот что такое «взыскательный художник».
Когда стемнело, мы ужинали на «Поплавке», и раз речь зашла о художественных деталях, мне вспоминается такая деталь.
Конечно, по Ялте разнеслось, что приехал Горький, и много народу толпилось около «Поплавка». Пришла и делегация пионеротряда — две-три девочки, — и старшая из них, алея галстуком и щеками, произнесла скороговоркой:
— Дорогой Алексей Максимович! Наш пионеротряд приглашает вас на наш пионерский костер.
Горький не расслышал сказанного: он протянул девочке руку, но в ответ на это правая рука девочки взметнулась кверху, и вся она так и застыла в торжественной позе.
Алексей Максимович посмотрел на всех нас вопросительно, и кто-то объяснил ему: «Пионеры руки не подают: они салютуют».
— А что же они, собственно, — зачем пришли? — вполголоса спросил Горький.
Ему объяснили.
— Нет, я не могу сейчас никуда идти, — обратился к девочке Горький. — До свидания, и идите спать.
И забывчиво он снова протянул руку, и снова рука девочки взвилась кверху.
— Да, вот видите, как, — все надобно знать в нашей стране, — сказал мне Алексей Максимович, когда пионеры ушли, — а то и перед детями в смешное положение попадаешь, — вот как!
Мы сидели на «Поплавке» долго, а так как «Поплавок» был освещен гораздо ярче, чем набережная, и так как вся Ялта знала уже, что здесь Горький, то около собралась большая толпа.
По-видимому, все ждали, что вот окончится наш ужин, и Алексей Максимович выйдет на улицу, где ему готовились овации. Но время шло, было уже поздно, и наиболее нетерпеливые начали кричать: «Горький! Горький!..»
— Должно быть, придется вам, Алексей Максимович, подойти к парапету, — сказал я, — показаться публике, — тогда, может, она разойдется.
Горький недовольно дернул себя за ус, нахмурился, однако встал и подошел к парапету. Раздались аплодисменты и крики, а когда они стихли, Алексей Максимович обратился к толпе негромко:
— Ну вот, видели Горького, теперь идите спать.
И подошел к столу. Толпа разошлась. Наша беседа за столом продолжалась уже без перебоев до глубокой ночи.
О чем мы говорили? О Тургеневе, о Лескове, о романах Достоевского, о Рабиндранате Тагоре, о Прусте… Когда я сказал, между прочим, что мне очень нравится тургеневский рассказ «Собака», Алексей Максимович посмотрел на меня удивленно.
— «Собака»?.. Совершенно не помню такого. Расскажите-ка, в чем там дело?
Я передал этот рассказ довольно подробно, так как за свою жизнь перечитывал его раза три, и он нравился мне неизменно.
Горький слушал очень внимательно и, когда я кончил, сказал:
— Вот какая штука, — совсем не читал я этого, значит, пропустил!.. Ну, а почему же все-таки вам нравится это?
— Почему нравится? На это трудно ответить… Главным образом потому, конечно, что мастерство рассказчика доходит тут до предела… Читателю преподносится явная небылица, но с таким искусством, так реально выписаны все частности, такие всюду яркие, непосредственно из жизни выхваченные штрихи, что трудно не поверить автору, — разве уж только пылать к нему какою-нибудь яростной враждой… По этой же причине очень люблю я, начиная с детских лет, и гоголевского «Вия». Да и что такое делаем всю жизнь мы, художники слова, как не то же самое? Если у нас не скребутся, не фыркают под кроватями несуществующие собаки и не летают по церкви ведьмы в гробах, то ведь очень многое из того, что мы пишем, заведомо сочинено нами, а наша работа над деталями сводится только к тому, чтобы убедить читателя, что мы отнюдь ничего не сочиняем, что все так именно и было, как мы пишем. Однако автор сказочного «Вия» написал и «Ревизора» и поэму «Мертвые души», а Тургенев — изумительнейший по легкости и четкости линий роман «Отцы и дети», полный большого социального значения.
Говорил это я, конечно, без всякого намерения вызвать Алексея Максимовича на спор. Он и не спорил со мной; он только курил, кашлял и улыбался.
У меня уже было в это время определенное представление о Горьком как не только о великом художнике, но и столь же великом педагоге, русском Песталоцци. Однако должен признаться, что именно это прочное соединение двух весьма разных начал в одном человеке было мне менее всего понятно. Я не хотел бы повторить слова Достоевского: «Широк человек, очень широк — я бы сузил!..» Напротив — великолепно, что широк, только широта эта нуждается в объяснении.
Читать дальше