Прежде, каким он видел его два раза, Илья был похож на сырого ленивого артиста, из тех, которые плохо учат роли, много пьют и говорят о нутре. Это тот, прежний Илья вошел в его дом, и вот — нет дома, нет жены, нет сына, — тот Илья сделал его таким неприкрытым, обветренным, осенним, — а этого, нового Илью он даже и не узнал сразу.
И, подумав об этом, сказал быстро Алексей Иваныч:
— Вы себя изменили очень… Зачем это?
— Вам так не нравится? — медленно спросил Илья.
— Нет!.. И прежде, прежде тоже нет… Всегда нет!
Илья подобрал в кулак бородку, поднял ее, полузакрывши рот, и спросил:
— А ко мне вы зачем?
— О-о, «зачем»!.. Зачем! — живо подхватил Алексей Иваныч. Еще раз прошелся и еще раз сказал: — Зачем!
— Я понимаю, что вы хотите объясниться, и я не прочь, только…
— Что «только»?
— Не здесь, потому что я здесь не один… Здесь дядя мой, сестра. Ведь я в семействе.
— Ах, вы в семействе!.. То я был в семействе, а теперь вы в семействе!.. Значит, вы меня куда же, — в ресторан позовете?.. Это где сорока, — а-а, это где собака слюнявая, и потом горбатенькая такая за стойкой?.. И у таперши подглазни вот такие?.. Спасибо!.. Нет, я туда не пойду, — я уж здесь.
— M-м… да… Но-о… ко мне сейчас должен прийти клиент… Лучше мы сделаем так… (Илья вынул часы.)
— Ах, у вас уже и клиенты!.. По бракоразводным делам?.. Вообще мой визит вам, кажется, неприятен? Что делать! Мне это больше неприятно, чем вам, — да, больше… в тысячу раз, — верно, верно… И мы «как лучше» не сделаем, а сделаем «как хуже».
— Хорошо.
Илья пожал плечами, сел на стул, кивнул на кресло Алексею Иванычу, сказал густо, как говорил, вероятно, своим немногим клиентам:
— Присядьте! — и подвинул к нему спички и большую коробку папирос.
Когда много накопилось против кого-нибудь, трудно сразу вынуть из этого запаса то, что нужнее, главнее, — так не мог подойти сразу к своему главному и Алексей Иваныч. Он обшарил глазами весь обширный письменный стол Ильи, ища чего-нибудь ее, Валентины, своей жены, — ничего не нашел: обыкновенные чужие вещи, толстые, скучные книги, чернильница бронзовая, пресс-папье в виде копилки — все, как у всех, а от нее ничего. На стене, над столом, была карточка девочки-гимназистки с толстой косой и самого Ильи, теперешнего, — больше никаких. От этого и на душе стало пустовато, тускло… даже неуверенно немного, холодно…
Но совершенно независимо ни от чего, что в нем было, чуть дотронулся Алексей Иваныч до подлокотников кресла, привстал и спросил тихо:
— Она тоже в этом кресле сидела?
— Кто?
Но уж почувствовав сразу, что именно в этом, и потому приподнявшись во весь рост, Алексей Иваныч впился белыми глазами в купеческое лицо Ильи:
— Это здесь, в этой вот комнате, вы дали ей двадцать пять рублей на дорогу?
— Кому?
— Ей, ей, а не «кому»!.. До кого-нибудь мне нет дела! Не «кому», а ей!
Об этом написала ему сестра Валентины и уж давно, тогда же, как Валентина приехала к ней, но тогда он не обратил на это внимания, тогда как-то много всего было, тогда не до того было, а теперь это неожиданно прежде всего вытолкнула память резко и крупно, и теперь он сам был оглушен обидой: ее кровной обидой, — это ей пришлось вынести от Ильи, именно это и вот именно здесь.
Он представил ярко, как Илья из этого вот стола доставал бумажку. Должно быть, в левой руке держал папиросу, вот такую, с длинным мундштуком, а правой выдвинул ящик стола, не спеша (он все не спеша делает) взял бумажку за угол двумя пальцами и, когда давал ей, экал густо… экал потому, что — что же он мог говорить?
— И она, такая гордая, — она взяла?!. Двадцать пять рублей. Ей!.. Как нищей!.. Бедная моя!..
Он сам это чувствовал (и Илья это видел), — у него стали совсем прозрачные, как слезы, глаза. В первый раз теперь это тронуло его до глубины, — глубоко изумило, — так глубоко, что совершенно отчетливо он представил всего себя ею, — Валей, — и этих слез, которые набежали на глаза, не было даже стыдно: это ее слезы были, Вали, — и этого, чуть отшатнувшегося, укоряющего безмолвно, немужского совсем наклона тела тоже не было стыдно: это ее тогдашняя поза была, — Вали, — и так он стоял и смотрел на Илью долго, а Илья был как в белом тумане, почти и не было Ильи, — так что-то неясное, — и не было комнаты, ни слона с гвоздикой, и печью не пахло: было только одно это, найденное теперь, ощутимое, живое: оскорбили смертельно.
— И вот, жить ей стало нельзя… — проговорил, наконец, Алексей Иваныч, опускаясь на стул рядом с креслом, потому что обмякли ноги.
Читать дальше