Первый воинский подвиг, о котором мне стало известно в моей жизни, был подвиг моего отца. Еще совсем маленьким мальчиком мне приходилось много раз слышать рассказ о том, как моего папу, молодого казачьего офицера, послали с важным боевым донесением в штаб русского командования, как по дороге напал на него японский кавалерийский разъезд и как он, раненный навылет в грудь, отбился от неприятеля и, обливаясь кровью, вовремя доставил пакет куда требовалось. Позже, когда отец лежал в полевом лазарете, адъютант генерала Куропаткина привез ему боевой орден — крест Св. Владимира. Было это на пасху 1904 года.
Теперь я ни одной минуты не сомневаюсь, что именно эту, кровно близкую мне историю незаметно подсунула мне моя память, когда я приступал к работе над рассказом для «Костра». А ведь тогда, в 1932 году, был убежден, что пишу «из самого себя».
Вообще-то там, конечно, много «из самого себя», то есть придуманного, сочиненного. Но сама фабульная основа, как я уже сказал, взята из жизни. Посмотрите, однако, с какой кавалерийской лихостью, как вольно и бесцеремонно разделалось на этот раз мое воображение с фактами жизни! Начать с того, что из 1904 года события перекинуты на пятнадцать лет вперед — из русско-японской войны в гражданскую. Хорунжий Сибирского казачьего полка превратился в рядового бойца буденновской Конной армии. Японцы — в белоказаков. Штаб Куропаткина — в штаб Буденного. Владимирский крест с мечами и бантом — в орден боевого Красного Знамени. Соответственно у все остальное, весь антураж, колорит, лексика, фразеология и — главное — идейная подоплека подвига стали иными.
В черновиках (и, кажется, в первой публикации) рассказ кончался так:
«И под самое рождество мне из Москвы подарок: орден Красного Знамени».
Редактор, почесав голову, попросил переделать рождество на Новый год.
Я согласился неохотно и не тотчас — еще и потому, что в той крестьянской, батрацкой среде, откуда вышел мой герой, Новый год не отмечался, не праздновался, а отмечались праздники престольные и вообще церковные. Но кроме этих холодных, логических соображений играло тут, несомненно, какую-то роль и то, что неосознанный автором прототип буденновца Трофимова получил свой орден на пасху.
Я сказал: неосознанный. Да, не сомневаюсь и подчеркиваю: весь этот маскарад потому только и мог состояться и увенчаться каким-то успехом, что автор не знал и не понимал, откуда что… Сознательно я просто не решился бы так поступить, это казалось бы мне кощунством — и по отношению к отцу, и по отношению к герою.
И вот, наконец, еще один сюжет: «На ялике». Рассказ этот написан как очерк. То есть стилизован под очерк. В нем очень несложная фабула: летом 1942 года автор переезжает на лодке Неву, наблюдает за мальчиком-перевозчиком, вступает с ним в разговор, узнает, что у мальчика совсем недавно погиб на том же ялике от осколка фашистской бомбы отец, тоже перевозчик… Вряд ли найдется читатель, который усомнился бы в невыдуманности этого рассказа-очерка. А между тем этот рассказ — выдуманный, сочиненный.
Что же было на самом деле?
Весну и начало лета 1942 года я провел в госпитале, в блокированном Ленинграде, на Каменном острове. Тогда там, неподалеку от госпиталя, был лодочный перевоз, соединявший остров с Новой Деревней. На перевозе работал мальчик лет четырнадцати-пятнадцати. Вот и все. Выходит, что рассказ возник на бунинский манер, из самого себя, на пустом месте. Какое-то время мне и самому так казалось. Но потом я понял, что в рассказе очень сложно переплелись, сочетались впечатления 1942 года и впечатления года 1913-го.
Мне не было шести лет, мы жили на даче в Островках, на Неве, в двадцати верстах от Шлиссельбурга. Напомню, что не только Великая Отечественная, но и первая мировая война еще не начинались.
В конце августа утонул молодой перевозчик Капитон, оставил сиротами детей, мальчика и девочку.
Это была первая в моей жизни встреча со смертью и, может быть, самое сильное, самое потрясающее переживание за всю мою долгую (да, уже очень долгую!) шестилетнюю жизнь.
Вот эти-то ранние детские впечатления и переживания, горечь этих переживаний, перемешавшись с впечатлениями и переживаниями другими, блокадными, и подстрекли, взволновали мое воображение, когда я писал трогательную и возвышенную картину гибели придуманного мною новодеревенского перевозчика. Между прочим, память моя даже имя его мне подсказала: героя рассказа, маленького перевозчика, зовут Матвеем Капитоновичем. И Неву, с ее запахами, с ее черной водой, я писал не ту, которую видел перед собой блокадным летом, а ту, что сохранила от детских лет моя память.
Читать дальше