Я в те годы не пил, воздерживался, — бывали у меня в жизни такие сухие периоды. Но на этот раз я позволил себе отступление от правила — дернул чего-то, что сильно меня оживило, развеселило. Настроение было чудесное, все нравилось, все или смешило, или умиляло, трогало. Забыв застенчивость, я принял приглашение молодой хозяйки, танцевал с нею фокстрот и тоже изображал, как и все остальные, паровоз: пыхтел, шипел и работал локтями, наподобие опять-таки паровозных шатунов…
Что было дальше — вижу смутно, сквозь хмельной туман. Помню, что, заблудившись в большой квартире, я забрел в полутемную комнатку, где на низенькой кушетке сидела пожилая седовласая дама — мать инженера Ц. Нацепив на нос черепаховое пенсне, старуха шила. На коленях у нее лежало что-то коричневое, кожаное… Пальто Жана Ло! Эта милая дама починяла, штопала, приводила в порядок потрепанное пальто моего дорогого французского друга! От умиления я готов был заплакать, готов был упасть на колени и целовать руки этой доброй женщины. Но тут появилась за порогом ее невестка, та миленькая курчавая молодая женщина, с которой я полчаса назад танцевал. Загадочно улыбаясь, она прошла на цыпочках по коридору, подмигнула мне почему-то и приложила пальчик к пухлым губам…
А потом… потом я вижу, как все — и хозяева и гости — сгрудились в прихожей. Гости уже оделись, но чего-то ждут, не прощаются и не уходят. Напряженная тишина. И вдруг тишина взрывается. Оглушительный хохот. Не хохот, а грохот. Я не сразу могу сообразить, в чем дело. Над чем смеются? Над кем? Увидел лицо Жана и понял: смеются опять над ним. Но на этот раз Жан не улыбается. Лицо его скривилось в какой-то гадливой гримасе. Он поднял руку, встряхивает ею. Рукав его серого клетчатого пиджака по самое плечо потемнел, он насквозь мокрый.
Только тут я начинаю понимать, что произошло. Милые шутники-одесситы зашили снизу рукав Жанова пальто. Сделала это по просьбе любимых детей старая мадам Ц., мать инженера, вдова присяжного поверенного. Вооружившись пенсне и наперстком, эта почтенная дама вдела в ушко самой толстой иголки самую прочную нитку и добросовестно, накрепко, мелкими добротными стежками прошила рукав кожаного реглана. В образовавшийся мешок налили несколько бутылок чего-то — кажется, пива. И в таком виде пальто снова осторожно водрузили на крючок вешалки.
Рассказывать и даже вспоминать обо всем этом стыдно, но, может быть, еще более стыдно вспомнить, как взорвался, как взвился, как рассвирепел я, когда понял всю низость того, что случилось. Кровь и хмель ударили мне в голову. Не помню слов, к каким я тогда прибегнул, но сказал я все, что думал — и о хозяине, и о хозяйке, и об их почтенной дуре мамаше, и об их остроумных весельчаках гостях. Кончилось тем, что бедному Жану пришлось успокаивать меня, пришлось взять меня под руку и силой тащить из этого гостеприимного дома.
На другое утро я зашел к нему в номер. Раздобыв где-то паровой утюг, Жан работал — отпаривал, гладил через полотенце свой серый парижский пиджак.
Я с возмущением заговорил о вчерашнем. Не дослушав меня, Жан улыбнулся и сказал… Не помню, каким языком или какими языками он в этом случае воспользовался, но смысл его слов я хорошо понял и запомнил:
— Юмор идиотов.
11
А потом пришло время нам с Жаном расстаться. Я закончил сценарий и вернулся в Ленинград. Свиделись мы снова только восемь месяцев спустя, в ноябре 1935 года, когда я, опять по сценарным делам, приехал в Одессу.
На этот раз все было совсем не по-прошлогоднему. Зоя Михайловна уже не работала на студии, уже никто не встречал и не привечал меня с цветами, у вокзала не поджидал ленинградского автора шикарный интуристский лимузин, и даже в гостинице «Лондонская» я пробыл всего два дня, после чего мне предложили перебраться на частную квартиру, в снятую для меня комнату на Пролетарском бульваре, по соседству с ВУФКУ.
Жан прибежал ко мне в первый же день, еще в гостиницу. Мы обнялись. Мне показалось, что он слегка похудел, потускнел. Но по-прежнему он был бодрый и веселый, хотя дела его складывались далеко не столь удачно, как это казалось еще несколько месяцев назад. «Любовников 1904 года», как я и думал, не утвердил главк… Жан тем не менее духом не упал, он решил в Париж не возвращаться, остаться в Одессе. Вероятно, во Франции надежд на работу было еще меньше. Жил он теперь тоже на частной квартире, суточных и командировочных не получал, но за то время, что мы не виделись, ему удалось написать небольшой сценарий и отснять по этому сценарию хроникальную (или видовую, как тогда говорили) картину «Одесса». Я попросил ВУФКУ показать мне этот фильм. Мне показали. И я увидел на маленьком экране просмотрового зала студии прелестную Одессу — отчасти ту самую, какую мы с Жаном столько раз видели, блуждая по городу и его окрестностям. Но это был не просто взгляд на город, это было тонкое, поэтическое, художническое видение города. Я удивлялся: каким образом мог француз, иностранец, так увидеть этот город, забыв, во-первых, что первыми хозяевами и строителями Одессы были французские эмигранты: дюк Ришелье, Дерибас и их помощники и сподвижники, а во-вторых, — и это, наверное, главное, — что Жан не только веселый парень, шутник, острослов и балагур, но и поэт, иначе вряд ли взял бы его к себе в ученики автор «Больших маневров» и «Под крышами Парижа».
Читать дальше