— Ах, Кирилл, Кирилл! Ну, какой же вы, право. Совсем еще ребенок. Лежите лучше и не шевелитесь, вы же ранены. А потом ведь, если хотите, я давно все знаю, только боялась вас расстраивать. Это был бы конец. Понимаете? Конец. Бесповоротный. Так что лежите и не говорите больше ни слова, не то я пожалуюсь на вас врачу. Так будет лучше, — и, как только он, сраженный этим ее ответом, обессиленно откинул голову назад, на подушку, и притих, добавила голосом много пережившей женщины, хотя он уже вряд ли был в состоянии ее понять: — Не сердитесь, Кирилл, вам вредно волноваться, поверьте моему слову. Конечно, я понимаю, вы все это из-за меня, у вас доброе сердце. Но я сильная женщина, Кирилл. Понимаете? Я все выдержу. Надо выдержать. И вам надо выдержать. Потом вот еще что: сегодня мужа, вероятно, отправят в Москву. Дело идет к тому. Я улетаю с ним. Так что прощайте и выздоравливайте. Вам еще летать да летать. А я всегда буду о вас помнить. Всегда. Прощайте же и улыбнитесь мне на прощанье. Я хочу видеть вашу улыбку. Ну! — и с этими словами она нашарила в складках одеяла его руку, легонько ее сжала своими так и не успевшими согреться пальцами и впервые, пожалуй, за все время, что была здесь, свободно улыбнулась. И было в этой ее улыбке столько нежности, тепла и грусти, что, увидь ее Кирилл, он, наверное, опять бы дернулся всем телом на своей тесной койке, а может, и сорвался бы на крик. Но этой последней улыбки Светланы Петровны Кирилл не увидел, он опять, как только она коснулась его руки, накрепко сомкнул веки и уже больше ничего, кроме как только легкого головокружения и отчаянных толчков в груди, не чувствовал.
Потом она ушла и он опять остался один на один со своими мыслями и с этими отчаянными толчками в груди, от которых сердце упиралось в ребра, и ему было так тяжело и бесприютно, как, пожалуй, не было тяжело и бесприютно давно — ведь это был конец, конец всему тому, чем он жил последнее время, чем дышал. У него появилось ощущение какой-то пустоты и обреченности, какое он однажды уже испытал, вернувшись из полета, из которого, как он считал, ему лучше было бы не возвращаться. Они тогда ходили с Сысоевым на разведку одного вражеского аэродрома, и этот полет, опаснейший донельзя, несмотря на отчаянную храбрость и упорство Кирилла, кончился тем, что вместо разведывательных данных об аэродроме, так остро интересовавших командование, они привезли на борту мертвое тело стрелка-радиста Шумилова. Кирилл тогда, помнится, готов был руки на себя наложить.
Вот и сейчас ему было, пожалуй, не легче, чем тогда, сейчас его тоже терзал тот же стыд и сердце давила та же тоска. Правда, на его совести сейчас не было смерти, но это еще ничего не значило, смерть могла наступить в любой миг — генерал все еще находился без сознания, — и поэтому чувство вины за случившееся делало его не менее несчастным, чем тогда, и он буквально цепенел при мысли, что Светлана Петровна не высказала это ему лишь по своей врожденной деликатности, а может, просто из жалости — он ведь тоже сейчас лежал беспомощным на койке, тоже был в бинтах. А потом эта его любовь — не была ли она таким же безумством, как и тот, прошлогодний полет, из которого он привез мертвое тело стрелка-радиста? Уж не расплата ли за это безумство вот эти его теперешние муки, от которых можно было сойти с ума и он почти сходил, пока с чудовищной беспощадностью вдруг не убедил себя, что да, это было безумство и ему поделом, пусть расплачивается за него сполна, но безумство, что там ни говори, прекрасное, а вовсе не бессмысленное, и это безумство, верно, останется в нем, как самое чудесное мгновение в жизни, навсегда, во всяком случае до тех пор, пока в один прекрасный день его не собьет какой-нибудь настырный «мессер» или «фоккер». Да и тот полет, прошлогодний, тоже, верно, не был одним лишь безумством, он тоже что-то значил… И это беспощадное, сродни самоубийству, и в то же время размягчающее ум и волю заключение внесло успокоение в его истерзанную душу, и он, как бы примирившись со всем и вся, в том числе и со своей будущей собственной гибелью, которую он тоже видел в своих мечтах лишь прекрасной, лежал уже без мук и приступов укоров совести, а затем и мысли эти, что умиротворили его сладкой болью, тоже оставили его в покое, и он уже лежал без мыслей и без желаний, просто так, как лежалось, не замечая даже, как раза два в палатку входила Полина Осиповна и что-то там искала на тумбочке либо перекладывала с места на место. Он лишь бездумно и ничего не желая, кроме тишины и покоя, все глядел беспредметно в окно, через которое сюда доносился со стоянок смягченный расстоянием гул моторов, и это окно с таким обычным переплетом и обычными, разве чуточку позеленевшими от времени стеклами, ему казалось не окном, а чем-то далеким и непостижимым, как тайна.
Читать дальше