— Приятный пиджачок подарила мне Тоня, — улыбнулся Мценский, причем верхняя губа у него задралась к носу, как это случается у лошадей, обнажив бледные натруженные десны. Он еще острее, глубже обрадовался, вспомнив имя жены. Пиджачок словно бы потянул за собой вспоминательную ниточку. Мценский мысленно поблагодарил пиджачок.
Спешить ему было некуда. Впереди — неизвестность. Это все выдумки, будто люди, завидев или ощутив неизвестное, начинают к нему бессознательно стремиться. Тяга в неведомое имеет место разве что в творчестве, в научном поиске. В быту все несколько иначе. Простым смертным не свойственно воодушевляться… ничем, то есть химерой, мыльным пузырем. Простого смертного необходимо поманить чем-либо существенным. Хотя бы словом. Что, как не слово, связует материю с духом, единит в человеке нетленное с природным? Возникая из ничего, оно, материализуясь, раздвигает наши зубы и губы, врывается в мир земной, сотрясая воздухи и барабанные перепонки.
Среди тысяч и тысяч слов, которые роятся в человеческой голове, есть слова высокие, есть повседневные, обыденные, есть и низкие, грязные — слова-плевки, слова-огрызки. Мценский, составляя для Геннадия Авдеевича записки, не единожды спрашивал себя: каково же самое главное слово? Как звучит оно на русском языке? Любовь? Солнце? Бог? Истина? Жизнь? И сразу же вспомнил, как препирались там, на дороге, в стремнине всеобщего шествия, два пожилых человека в помещичьих сюртуках и панталонах с зелеными лампасами. И самым популярным словом в их диспуте было несчетно раз повторяемое слово «истина», приправленное эпитетами «абсолютная» и «относительная». Один из спорщиков, в суконной фуражке с оранжевым околышем, наседая на партнера в широкополой шляпе, выкрикивал «узким», пронзительным голоском, нещадно грассируя: «Все в мигр-ре относительно! Дуг-р-раку ясно: абсолютной истины нет! Абсолютная истина — Бог! А Бога, пагр-рдон, никто еще не наблю-дал-с!»
«Искупление — вот моя теперешняя истина! — восторженно подумалось Мценскому. — Была болезнь. Мучительная, унизительная, мерзкая, разъедала душу и плоть. Болезнь увела меня за пределы ощутимого, прогнала этапом по запредельной дороге, на которой, в отличие от путей земных, конец предопределен, всем и каждому навязан заранее, что гораздо мучительней тайны. И я, чтобы ничего не забыть, ни от чего не отвыкнуть, украдкой нюхал веточку полыни, бередя в сердце любовь к земным истинам. И меня вернули. И вот я опять свободен. То есть — живу любовью ко всему живому. А прежде, до осознания вечного пути, только с ужасом медленно умирал. Ожидание смерти — не есть ли сама смерть? И тогда ожидание жизни — жизнь. Итак, искупление! Все лучшее, загубленное во мне болезнью, должно восторжествовать в любви к настоящему!»
Мценский минут пять не мог «отклеиться» от медицинского заведения, касаясь его дверей занывшими, трепетными лопатками, на которых теперь прорастали крылышки утверждения в истинности воскрешения. Он все еще боялся, шагнув, тут же упасть, провалиться в беспамятство, вынестись вновь на дорогу небытия. Но даже если ничего этого не произойдет и сам он благополучно удержится на поверхности планеты — не растворятся ли его благие намерения в просторах дарованного пространства от первого же соприкосновения с одной из пылинок обретенной свободы?
Отделившись от ворот, Мценский напряженным, ходульным шагом двинулся в глубь улицы, угадывая в конце кудрявой, утыканной густо-зелеными липами перспективы дыхание широкой реки, напоминавшей своими гранитными берегами гигантскую рукотворную ванну.
Неуверенно продвигаясь по набережной Невы, Мценский обстукивал взглядами сизое небо, разноцветные старинные дома, как бы с разбега остановившиеся возле непреодолимой реки, ласкал глазами корабли, приткнувшиеся к гранитным граням берегов, узнавал, словно позабытые радости детства, птиц, и прежде всего крикливых чаек, снующих в двух стихиях — воде и воздухе; заглядывал в глаза незнакомых людей, и люди нравились Мценскому — все: и юные, свежие, сильные, и вдоволь пожившие, привядшие, расслабленные, с достоинством истинных героев прогуливающиеся по набережной знаменитой реки.
Углубляясь в город, Мценский пьянел от запахов этого каменного мира — бензинного перегара, испарений пористого кирпича, помоечных продуктовых бачков, складов, магазинов, набитых химикалиями, кислой капусткой, книгами, мебелью, расчлененными тушами, напитками, дохлой рыбкой… Мценский впитывал эти запахи с невероятным наслаждением, содрогаясь желудком, кровью, нервами, но больше — волнуясь душой, ибо не просто впитывал быт, но вспоминал его, как вспоминают взрослые люди запахи утраченной родины, любви, детства.
Читать дальше