— Вытяну, — ответил Иван Васильевич. — Я стожильный!
Тогда Мирошников закричал:
— Брось ты свои шутки! О тебе беспокоюсь, тебя спасти хочу! Ну, дадут мне выговор, перенесу. А уж дать-то дадут, не пожалеют!
— А я вот как раз тебя жалею, — сказал Иван Васильевич, безотчетно и часто застучав по столу крепким на худой руке кулаком, как в дверь стучался. — Без характера ты, тезка, на поверку-то вышло. Мужик умный, голова есть. Но характер — он, может, поважнее ума иной раз! Бесхарактерный — это, можно сказать, беспартийный!
— А иной раз и на характер наступать приходится, философ. Где ж он, характер, помещается, по-твоему, если не в голове?
— Вот здесь. — Сосин постучал себя кулаком по груди. — Или где пониже, — прибавил он жестоко и без вспышки. — В пятках, например. Не подумай на какое другое место, я тебя обидеть не хочу…
Второй раз Сосин фактически назвал его трусом.
— Неужели ты не понимаешь? Стой!
Но он ушел.
Сняли Сосина. Перед заседанием Мирошников последний раз предложил ему покаяться, и помнится, как Иван Васильевич прикрыл глаза и податливо качнул головой, будто соглашаясь. Успокоил. А на исполкоме набрал побольше воздуха и заговорил такими словами, что и защищать его уж было ни к чему… Обманул, старый! После Мирошников подошел к нему и только сказал с обидой:
— Не послушался… Что теперь делать будешь?
— В больницу лягу.
— Мог бы и раньше… Что? Время появилось?
— Да нет… Доктор говорит, силенок у меня маловато, а мне их надо побольше, чем всегда.
— Драться будешь?
— Я упрямый. Ванька-встанька.
Умер Иван Васильевич на операционном столе. Хоронил его весь колхоз. Рассказывали, что люди гроб несли на плечах, меняясь, от районной больницы до той горы, на которой завещал он положить себя, словно мог видеть все сады, и виноградники, и табачные рядки, и свое село, если доктора доконают. Шутил еще, перед тем как уехать из колхоза, и не шутил… Грузовик с черной каймой на бортах тянул и побрякивал пустой сзади… Рассказывали… Мирошников на похоронах не был.
Вышло так, что и ему трудно было оставаться в районе, и он обрадовался, когда предложили поехать на учебу в столицу, и еще больше обрадовался, когда оставили работать там… А теперь вот пришел к Ивану Васильевичу… Поздно! Отдал человека… Даже могилу его нашел не сразу, спросил у одной старухи, она вздернула руку:
— Во-она где!
Вспышки на море давно успокоились и улеглись в одну остро блестящую полосу, улетавшую к горизонту. Полоса становилась короче, зацветала малиново. Солнце заходило за горы, и горы тяжелели, теряли призрачность. Где-то в селе с громовой ноты вырвалась из рупора на столбе музыка. Она разбудила птиц, передремавших жаркий день, и птицы наперебой засвистали, затенькали…
Долго же он простоял… Шофер, поди, клянет его. Пора спускаться… Может, жива «старуха»? Разыскать бы? Как она его примет? Зайти в правление? Зачем? Там другие люди, и не помнят Ивана Васильевича так, как он. Что ему скажут? Кто он им? Никто. Пенсионер столичный… Не знают его. Приехал, и хорошо…
Так думал Мирошников, спускаясь, и пока спустился, успокоился немного. Другие забыли, а он вот приехал. Часто ли тут бывают люди? А он вот побывал…
«Волга» стояла под раскидистым орехом, где днем была тень, а сейчас и прохлада, возле самой арки, на которую Мирошников, когда приехал, не обратил внимания. Дойдя до машины, он поднял глаза и увидел: «Колхоз имени Сосина». Крупно было написано, во всю арку. Вон как!
— Едем? — нетерпеливо спросил шофер, открыв дверцу. Мирошников сел и нашарил в кармане валидол, но зубы не сразу смог разжать, чтобы втиснуть таблетку.
Все, что она любила, она нашла здесь. Вдоль берега зеленели сосны. Это не совсем точно — зеленели. Они были скорее голубыми в ясном воздухе, когда на небе ни облачка, а небо такое просторное, что начинаешь ощущать, насколько же оно неоглядней всей земли. Тем более что всей земли и не видно, она ограничена с одной стороны песчаными дюнами, за которыми шелестело море; и этот шелест день и ночь напоминал, что земля там обрывалась, исчезая под волнами; с другой — зубчатой полоской леса за шоссе; с третьей — домами и строениями рыбацкого поселка, старыми, об этом говорило не только то, что они были деревянные, но и то, как дерево потемнело от времени, будто его закоптили годы. Годы, которых столько сгорело на ее глазах незримо….
Жизнь ее была трудной и такой долгой, что самой не верилось. Вырастила она шестерых детей, сыновья учились на разных рабфаках, в разных институтах, воевали в разных местах — на юге и на севере, и сейчас работали на разных работах, и жили в разных городах, близких и далеких, не сразу соберешься съездить; нарожали много внуков и внучек, особенно дочери, смело подражавшие ей, и она записывала в тетрадку все дни рождений, чтобы вовремя посылать телеграммы на поздравительных бланках, а в последнее время завела страницу и для правнуков.
Читать дальше