— Хорошо, Ксения Игнатьевна. Что в моих силах, я постараюсь сделать, чтобы ваш сын не попал на скамью подсудимых. Но при одном условии: он должен понять всю тяжесть своей вины и никогда больше не оступаться.
— Хорошо, он поймет, поверьте, поймет.
— Не думаю, Ксения Игнатьевна… если вы будете его просить, — возразил Горин женщине, засветившейся радостью. — С сыном вы должны говорить не как мать, а как врач, военный врач: или точное соблюдение режима и лечебных предписаний, или…
— Постараюсь, — вытирая с лица слезы, проговорила Ксения Игнатьевна.
Горин вышел.
Услышав за дверью знакомые, хотя и измененные тяжелыми солдатскими сапогами шаги, Ксения Игнатьевна вскочила и устремила к открывшейся настежь двери изнуренные долгими терзаниями глаза. Сын на мгновение задержался в проходе и с распростертыми руками бросился к матери. Остановился рядом, весь в смятении от долгой разлуки. Окинул ее любящим взглядом, стал целовать ее щеки, лоб, руки.
— Мама, мама, дорогая! Как я соскучился по тебе! Я знал, что ты приедешь, очень ждал!
Губанов усадил Ксению Игнатьевну на стул и прижал ее голову к своей щеке. Обоим стало тепло и хорошо. От охватившей ее слабости Ксения Игнатьевна закрыла глаза… и сразу увидела мчащуюся грузовую машину. Чтобы не видеть возможной катастрофы, открыла глаза. Посмотрела на сына. Он все еще был озарен радостью встречи. На всем лице, кажется, ни морщинки или простой озабоченности от мук, которые должен испытывать человек, чуть не задавивший ребенка. Ей вспомнился эпизод войны, когда в сорок втором году, после строгого приказа главкома, один человек, офицер, отлучился из части, стоявшей на отдыхе. Всего на одну ночь. Уверял, к любимой. Ему поверили, но не простили. На комсомольском собрании все проголосовали — исключить. И она… Хотя смогла оторвать от колена, на котором лежала ее рука, лишь только пальцы. И сколько дней потом мучилась, представляя, каким убитым он шагает к передовой в строю штрафной роты. А Лера… Она легонько отстранилась от сына, еще раз посмотрела на него и тихо спросила:
— Лера, как ты мог это сделать?
— Я хотел всего лишь на час. Побыть у знакомых. Обещал, а меня не отпустили.
— Почему?
— Сказали — не время, идут учения и некем меня подменить в наряде. А в сущности, не захотели. Продолжают воспитывать. Такой окружили заботой — дышать нечем.
— А может, они действительно помогали тебе?
— Допускаю. Но перенести такую помощь не смог. Второй год одно и то же.
— Я, женщина, служила в два раза дольше. На фронте.
— Фронт и казарма — совсем разные вещи, — с обидой возразил сын. — Каменные стены, глухой двор. Я уже не в силах выносить, хотя пытаюсь.
Под скорбным взглядом матери он стал оправдываться.
— Мама. Я люблю ее. Не мог к ней не пойти. Пойми. А эти казарменные опекуны увязались за мной. Пришли к ней на квартиру.
— Но ты же ушел из части самовольно.
— Могли вызвать меня из дома деликатнее.
— Что было потом?
— Я вспылил…
— То есть начал ругаться? В ее присутствии?
— Думаю, она меня поняла.
— А я думаю, ей еще нужно учиться понимать. Многое, очень многое. — Слезы залили глаза Ксении Игнатьевны, и она отвернулась. — Что еще?
— Я убежал от них, сел в машину…
— И чуть не задавил мальчика. Сколько горя, боли ты принес мне, людям, которые хотели помочь тебе стать человеком…
Ксения Игнатьевна говорила тихо, сквозь слезы, скорее упрекая себя, чем сына, но ему показалось, что она прощается с ним, отказывается выручать его.
— Мама! — в испуге закричал он. — Мама! Что ты говоришь?
Ксения Игнатьевна схватилась руками за спинку стула, встала, через силу выпрямилась. Во всей ее фигуре было столько горя, словно она только что бросила горсть земли в могилу того, ради кого только и жила. Сын в смятении смотрел на мать и не верил, что она отказывается защищать его. Когда Ксения Игнатьевна отошла к двери, он визгливо крикнул:
— Мама!
— Что? — Ксения Игнатьевна качнулась.
— Ты не хочешь мне помочь?
— Ради чего? Вчера чуть не искалечил ребенка, что завтра? Лучше пережить один раз…
— Оставляешь меня в самую тяжелую минуту? Где же твоя материнская любовь?
— А где твоя, сыновья?! — спросила Ксения Игнатьевна с такой болью и горем, что сын оторопел, и призраки суда и тяжкой службы еще год или два в дисциплинарном батальоне жестким январским морозом поползли ему под рубашку. Он весь сжался, посерел. Только теперь до него стала доходить своя преступная легкомысленность и все то горе, которое он принес матери и которое сейчас она не смогла удержать в себе. Только собрав в себе остатки того доброго, что в нем осталось, он решился еще раз попросить мать о помощи:
Читать дальше