Потом ты прячешься в какой-то закоулок, и все начинают тебя искать. Ищут долго-долго. И так хорошо стоять в этом закоулке и, волнуясь, думать, что никто тебя не найдет, не отыщет, что ты выигрываешь, выигрываешь!
Но ты просыпаешься. Тебя находят.
— Вы уже опоздали на десять минут, — говорит хозяйка. И ты, только что отдавший все запасы своего волнения пряткам, темному закоулочку, куда ты спрятал себя во время игры, ты, тот самый ты, вдруг должен волноваться, что опоздаешь на службу.
Спеши! Зашнуровывай неверно ботинки! Прошло сорок лет, а ты опоздал уже на десять минут, а если будешь медлить, то опоздаешь и на полчаса.
Вот какие фокусы показывает время.
Шварц недаром хотел подвести неожиданную записку от Клавдии под сон. Во сне всякое бывает. Но, не засыпая, нельзя проснуться. В мучительной, как одышка, зевоте Шварц начинал понимать эту слишком простую мысль.
— Я отвечаю честно, — сказал Шварц в страхе, заморозившем его сердце. И стало казаться, что оцепеневшая кровь пульсирует с хрустом и покалыванием. — Это письмо адресовано мне. Кажется, мне.
— Я так и думал, — ответил молодой человек.
И, услышав его быстрый и живой голос, Шварц решил поскорей закончить этот мучительный процесс напоминания.
Он казался Шварцу припадком, который нужно во что бы то ни стало оборвать, прекратить, закончить.
— Я так и думал, — повторил молодой человек.
— Тем лучше, — резко оборвал его Шварц. — Ну, так вот, что я вам должен сделать?
Человек, принесший письмо, встал, выпрямился и сказал гордо:
— Это письмо вам, и вы так разговариваете со мной?
— Что? Что я вам должен сделать? — почти истерически крикнул Шварц.
— Что? — посетитель вдруг стал серьезным и строгим. — Ничего.
Он подошел к Шварцу вплотную, как гипнотизер к зверю, посмотрел на него и вдруг рассмеялся.
— Впрочем, — сказал он смешно и спокойно, — с паршивой овцы хоть шерсти клок. Это хороший принцип. У вас есть деньги?
— Сколько? — нетерпеливо простонал Шварц, хватаясь за бумажник, как за сердце.
— Двести! — выругался посетитель. — Триста, четыреста, черт бы вас побрал!
Минут через десять молодой человек ушел, не оставив после себя никаких следов, кроме мятой, изорванной записки. Больше никогда в жизни доктор его не встречал, и он, действительно, был для доктора Шварца только припадком напоминания, приступом невозвратимых лет.
Сам с собой сидел Шварц в кабинете. Зажигал спички, гасил их и думал. Кто его знает, о чем он думал?
Есть какая-то неуловимая, ритмическая последовательность в окончании некоторых процессов. Так угасает огонь, так затихает звук, так наступает покой. Только память человеческая вся в провалах, только ее не может никто затоптать, оборвать, прекратить.
Память тяготила Шварца всю жизнь.
Каждый почти день он вынимал записку, перечитывал ее и терял спокойствие. Он ничего не рассказал жене об этой записке, и то, что не только старая, старинная, когдатошняя его мысль о Клавдии, но и эта вот недавняя записка стала для жены тайной, — больше всего коробило его. Но рассказывать жене было нечего. Она ничего бы во всей этой путанице памяти не поняла и только бы назвала глупостью и пожалела отданные молодому человеку деньги.
Клавдия, значит, осталась в живых. Вот в бумажнике лежит смятый, недавний ее почерк, а где-то далеко, может быть, в каторжной беседе, может быть, в песне звучит, безусловно звучит ее голос. И эта живая Клавдия вспоминает в той Сибири его, Шварца, потому что ей нужно думать, что она еще способна помочь человеку. Значит, эта женщина не повешена, значит, она существует. Все это почему-то совершенно не удивило доктора Шварца, как будто он все это знал раньше и только не хотел останавливаться, думать, трогать.
Практика отнимала все время и почти все мысли доктора, между тем, он стал заметно сдавать и чувствовал себя больным. Причины его болезни никого не интересовали, потому что о чужих заботах чаще всего говорят по почину озабоченного, — Шварц же молчал, а жена его, не отходя часами от зеркала, в папильотках похожая на папуаску, ровная, как юнкер, стянутая спинодержателями, набрюшниками и корсетами, с лицом, блестящим от кольд-крема и противным от этого, как немытая посуда, вся в заботах задержать время, мало интересовалась мужем.
— Брось, — говорил он ей. — Парикмахер Господа не обманет.
Она становилась красной, наливалась бурым соком обиды, так что казалось, что вот-вот разорвется кожа, лопнет раздутая оболочка и бураковая злая кровь хлынет с треском.
Читать дальше