– Я пойду в штаб, – сказал я, – здесь все в порядке.
– Валяй, – сказал тянульщик проволоки.
Я быстро ухожу, я бегу – и не только от тянульщика, но и от моего желания унизить его, свергнуть тянульщика с его пьедестала спокойствия, самоуверенности. Я чувствую в себе противное желание видеть тянульщика растерянным, без его деловитости, без чувства превосходства над другими. Я ничего не имею против того, чтобы другие превосходили меня. Но для этого они должны быть не моими сверстниками – по крайней мере, лет на десять старше меня. Этот срок – десять лет – я считал вполне достаточным, чтобы превзойти кого угодно.
Из Совета меня послали на Пресню.
– Надо оттуда повести наступление, – сказал Стамати, устало потягиваясь всем своим маленьким телом, – так, чтобы соединиться с нами. Погоди, надень погоны – тебе придется проходить сквозь белых. Погоди, ты же не знаешь города, с тобой пойдет Степиков.
Он тут, Степиков, рядом. Ящик маузера у него на боку. Он возбужден, громогласен, увит пулеметными лентами. Он обнимает меня. Но вдруг резко отстраняет и кричит куда-то вдаль с раздражением:
– Что вы даете винтовки жуликам!?
В толпе рабочих, пришедших прямо с производства, в законченных блузах, с задымленными лицами и руками, с новеньким знаменем, на котором написано: «Клянемся под этим знаменем добиться братства всех народов!» Степиков своим чутьем уроженца Сахалинчика распознал несколько уголовных, проникших сюда в суматохе.
– Блатные, вон к чертовой матери! – резко командует он.
И так как никто не двигается, он в упор спрашивает одного:
– Ты пек блины?
Другого:
– Гонишь скамейки?
Третьего:
– Работаешь на банах?
Фальшивомонетчик, конокрад и вокзальный вор выходят, закрасневшись, как девушки.
Вооруженные паролем для своих и погонами для белых, мы благополучно добираемся до Пресни. Штаб красной гвардии – в пожарной части на Кудринской улице. Тотчас нам дали задание занять церковь Покрова и устроить там наблюдательный пункт.
Рукоятью нагана я стучу в дверь квартиры священника. Катя мне открывает. Я теряюсь.
– Вы пришли, Сережа? – говорит она, счастливо улыбаясь.
Я не могу отвести глаз от ее ясного и смелого лица.
– Ой, Катюша, некогда сейчас. Я все, все расскажу вам потом. А теперь… где ваш отец?
Она ведет нас в гостиную. В углу – образа. На стене – портрет Керенского. Степиков вынимает из кармана нож и вспарывает Керенского по диагонали: он считает своей священной обязанностью делать это всюду.
Ее серые глаза, знаменитые серые глаза, которые никогда не врут, наливаются гневом.
– Катя, – говорю я мучась, – нам нужны ключи от колокольни.
Она отворачивается. Я с тоской смотрю на милый Узел волос на ее затылке.
В дверях, скрипя сапогами, в голубой рясе, огромный, как двуспальная кровать, возник отец Василий Шахов. Тут только я вспоминаю, что забыл снять свои золотые погоны. Но нелепо же снимать их сейчас, вот здесь, в гостиной, и так что-то невыносимо театральное есть в этой сцене. Шахов думает, что мы белые. Он разражается длинной репликой, быть может, проповедью, которую он приготовил для произнесения в день освобождения Москвы от большевиков:
– Как назвать то, что происходит сейчас на святой Руси?! (Степиков с насмешливым сочувствием поддакивает.) Можно ли считать людьми большевиков?! Можно ли оправдать их сатанинскую злобу?! Нет ни любви, ни страха божия у большевиков, короче именуемых хулиганами.
Степиков (внезапно осердясь). Хватит! Гоните ключи!
Но священник (не слыша и как бы обращаясь ко всей России). Господа! Граждане! Братцы! Ради всего святого пробудитесь от кошмарного наваждения… (Я не слушаю, я боюсь поднять глаза на Катю, я уставился на такой знакомый мне бюст Наполеона, который стоит на стуле, заложив, как Керенский, два пальца за борт сюртука и оглядывая мир с мрачным величием.) Спешите – или конец Руси! Боже, спаси Россию…
– Папа, – тихо говорит Катя, – перестань, они большевики.
– Ключи, ключи! – торопит Степиков.
– Да, пожалуйста, ключи… – говорю я извиняющимся голосом.
– Да не поднимется рука… – невнятно бормочет Шахов и не дает ключей.
– Что ж, – пожимает плечами Степиков, – в таком случае идемте в штаб.
– Иди, отец! – страстно кричит Катя.
На лице ее изображается восторг перед великомученическим подвигом отца, которого она в обычное время недолюбливает за манеру копаться в ее дневниках и письмах и таскать у нее, несмотря на свою либеральную репутацию выборщика от кадетов в III Государственную думу, головные шпильки для прочистки своих мундштуков.
Читать дальше