— И знаешь, о чем я тогда думал? Не о том, что нас могут убить или взять в плен, главное не о том, что мы делаем большое настоящее дело, а о том, что моя фамилия будет в приказе по дивизии и в газетах. Дурак ведь, правда?
— Почему же дурак? Каждый хочет не быть пешкой.
— Каждый? Но мы с тобой, Иннокентий, не каждые. Мы коммунисты — ты и я. Сама по себе работа, участие в борьбе должны быть для нас высшей наградой и счастьем, а не ордена, не слава. Нет, личное честолюбие — пустяки. И это я понял еще тогда и тогда переборол в себе эту младенческую болезнь. Знаешь, — сказал Величкин, — недавно я разговаривал с… с одной девицей. И сказал ей, что если мне приведется сделать что-нибудь стоящее, какую-нибудь хорошую работу, я даже имени своего не подпишу.
— Ну и поступишь как дурак. Вообще все это — сплошная интеллигентщина. Не можете вы просто жить, работать и достигать, не отравляя воздуха высокопарной философией.
— Еще вопрос, кто из нас больше интеллигент: ты, который уже год состоящий в студентах, или я…
— Ты можешь и еще двадцать лет проработать на заводе и все-таки останешься настоящим тонконогим интеллигентом. И что бы ты ни говорил, я знаю, в глубине души у тебя прочно сидит желание наделать шуму в мире. Только ты сам себе в этом не признаешься.
— Ладно, не будем ругаться, — сказал Величкин примирительно. — Лучше скажи мне, работаем мы вместе или нет?
— Не знаю, — ответил Зотов. — Я должен подумать.
Иннокентий Зотов приехал в Москву осенью 1923 г., чтобы поступить в один из технических вузов. Этой осенью для него и закончился широкий юношеский отрез пройденной дороги.
С четырнадцати лет для Зотова слова «комсомол» и «жизнь» были синонимами. Встречая человека, он не спрашивал «как живешь?», а говорил: «где работаешь?» Но этой осенью старая гимнастерка обузилзсь на нем и стала тесна. Бессменный жуликоватый управдел губкома в последний раз выписал ему паек ядовитого, сильно действующего сыра и скрепил его командировку большой печатью. Широкая жизнь без берегов и без пленумов губкома развертывала перед ним безразличные об’ятия. Пришла пора перейти на хозрасчет и показать, сколько стоит Иннокентий Зотов.
Зотов, как и тысячи других, как и все поколение, знал до того только одну Москву (он видел ее по дороге на западный фронт), так же как и одну только Россию. Страна мешочников и агитпунктов, печек-буржуек и комбедов была для них единственной реальностью, а мягкие шляпы и рестораны — абстракциями из учебников археологии. Но Зотов не был ни обижен, ни ущемлен открывшимся ему новым, насурмленным и раззолоченным лицом Москвы.
Может быть, Москва 23-го года и была еще полунищенским городом. Но после уездной базарной площади, где крестьянские телеги, задрав к небу вопиющие оглобли, утопали в навозе, все эти розовые рыбы которые раскинулись в витринах, как голые девушки на пляже, женщины в ярких похожих на афиши платьях, даже самый запах асфальта и бензина, трудовой будничный запах понедельничной Москвы показались Зотову непревзойденным великолепием. Хотя на нем были архаические, свистящие брезентовые штаны и вовсе не было шапки, он не ругался, не злобствовал и не сжимал кулаков при виде дефилирующих по улицам персонажей плакатов. Ему нравился этот новый город, расположившийся в старых, горбатых переулках, сочный, как невзрезанный арбуз.
Зотов не кончил курс учения нигде, кроме приходской школы. За последние годы он, правда, изрядно почитывал и мог назваться развитым человеком. Он, например, поставил себе целью в короткий срок овладеть литературной речью и, действительно, достиг этого. Но четыре таинства арифметики, не говоря уже о десятичных дробях, рисовались ему смутно, из тумана.
На первый курс его зачислили по командировке, без экзамена, и теперь ему оставались сущие пустяки. Предстояло только в один год изучить все, на что в обычной средней школе тратят 7—9 лет, да еще к осени сдать по крайней мере полагающийся минимум зачетов, чтобы не отстать от других и подняться в следующий курс.
Трудность этой задачи не особенно страшила Зотова отчасти потому, что он неясно представлял себе ее размеры. Самое слово «учеба» не вызывало в его мозгу никаких реальных ассоциаций. Это было нечто неопределенное и заманчивое, что-то в роде теплого душа. К тому же на заводе, в армии и в комсомольских комитетах Иннокентий привык считать, что всякую работу, какую может сделать другой, исполнит и он. В губкоме знали, что Зотов никогда не отказывался ни от какой «нагрузки».
Читать дальше