Раны своей Ключкин не почувствовал. Он лежал на спине, считая время — сколько бежать солдатам до роты, сколько, сдав баки ротному старшине, возвращаться сюда с санитаром… Вот уж скоро должны быть, наверно. Но было тихо. Значит, рано захотел. Потерпи, Ключкин! Одна нога болела до страшности. Вторая ничего. Вторая вовсе не беспокоила. Ключкин потянул её и обмер…
Сначала лоб, а потом и всё лицо его пробило крупным потом. Ноги не было. Он попробовал сесть и пошарить рукой, но снова потерял сознание.
Очнулся он в одиночестве и, раскрыв глаза, подумал, что это невозможно, чтобы сам он лежал в трубе, а нога осталась на воле, но тут же возразил себе, потому что разговаривать больше было не с кем — всё возможно, Ключкин, это война. Ищи от войны справедливости! Благодари судьбу, что живой покуда. Он поблагодарил судьбу и заплакал. От обиды, потому что больно не было. И когда над ним склонился санитар, испугался, что солдаты увидят слёзы, и попросил его свистящим голосом:
— Вытри пот.
Вот как вышло с ногой. С сорок четвёртого года для него война кончилась, начались госпитали. Уколы, лекарства, костыли — другая жизнь. Там, на фронте, одерживали победы, а для него осталось маленькой радостью выкурить «беломорину». Подымишь, подумаешь о друзьях, увидевших германские города и реки, и вроде легче. А станет грустно, опять подымишь.
Теперь, уезжая на рыбалку, Ключкин брал с собой приготовленный Катей свёрток еды, фляжку с чаем и пачку «Беломора». Даже работая в «Минутке», не изменял старой привязанности к «Беломору», хотя буфет торговал разными папиросами. Ещё появились сигареты всех мастей, и свои, и болгарские, и кубинские — всякие. Он же выходил в садик возле кафе со своим «Беломором».
Когда же доктора вовсе запретили курить, потому что ослабла, заныла его единственная нога, он не поверил, не бросил. От папирос? Ерунда! Что же, крохотную радость, не мешающую никому, отнимать у человека?
Сосед по палате, аккуратист в смысле исполнения всех врачебных предписаний, вежливый и образованный, некто Фурмель из архитектурной мастерской, стыдил его:
— Что же лучше у вас отнять? Папиросы или ногу?
Ключкин соглашался, но кряхтел.
Фурмель предлагал книги на выбор.
— Лучше читайте! И всё. Куда уж лучше!
У него была с собой целая библиотека. Ключкин выбирал, оставался один в палате, читал и курил.
Другой сосед, инженер Саркисян, автомобильный бог, как его называли друзья, приходившие с ремонтного завода, горячился:
— Силы воли у тебя нет, Ключкин! Никакой силы воли, дорогой! Совершенно! Ну кури, кури! В конце концов помрёшь. Беза-а-бразие!
Ключкин никому не рассказывал, как потерял свою ногу. На фронте, и всё. Но, конечно, будь у него сила воли, не надел бы на себя тогда термос. Не пошёл бы по трубе с борщом. Не оставил бы полк без зампохоза в самые ответственные дни. Безобразие. Прав Саркисян. Ключкин соглашался и с ним и курил. Папиросы приносил ему Гошка. Отпирался, отпирался, а потом вздыхал со стоном, завязывал матерчатым пояском халат и крался по аллеям к воротам больницы, за которыми стоял табачный киоск. Приносил, передавал тайком «Боломор». Уже три раза, и каждый раз говорил:
— Больше не просите, товарищ Ключкин.
В больнице все его почему-то называли товарищем.
— Не буду, — обещал он. — Вот дождусь профессора… Как он скажет, так и сделаю. Точка. Веришь?
Ключкин второй раз лежал в больнице, первый раз, можно считать, зазря: теперь его обещали показать профессору, знатоку, и Ключкин ждал… Профессор должен был вернуться из отпуска, принять экзамены у студентов, потому что подоспела пора летней сессии, а тогда уж он доберётся до этой ноги, приструнит её, напустит па неё страху, велит ей ходить, раз она нога, и, конечно, позволит Ключкину курить хоть две штуки в день…
— Это чепуха, — скажет профессор, — где папироса, где нога. Если б лёгкие, а то нога! Курам на смех!
Так убеждал себя Ключкин, но в глубине души догадывался, что хитрил. На себе испытал, никуда не денешься. Курил меньше, и нога меньше болела. Была проклятая связь между нею и тоненькой папироской. Про себя Ключкин готовился к капитуляции. Он отлично представлял, как придёт профессор в очках, и в белом халате, и в белой ермолке, высоченный, дородный — ему не раз рассказывали, какой это профессор, — как он придвинет стул к его кровати, оснащённой всякими кнопками, радионаушниками и откидной доской на рычаге, заменявшей столик, как сядет профессор на этот стул, положит загорелые — после отпуска-то! — руки на колени и скажет:
Читать дальше