…Я люблю их общество.
…Постоянный риск, ежедневная возможность разбиться, искалечиться, умереть, любимый и опасный труд на свежем воздухе, вечная напряженность внимания, недоступные большинству людей ощущения страшной высоты, глубины и упоительной легкости дыхания, собственной невесомости и чудовищной быстроты, — это как бы выжигает, вытравливает из души настоящего летчика обычные низменные чувства — зависть, скупость, трусость, мелочность, сварливость, хвастовство, ложь — и в ней остается чистое золото.
А. Куприн. «Люди-птицы».
Алешка! Алеша… Где ты нынче? Судьба меня загнала к чертям на кулички — наши самолеты сели на острове в океане. Встретил тут полковых ребят. Вспомнили тебя. Они так настырно расспрашивали: какой-то он сейчас, не изменился ли? Я ответил, что остался таким же. Впрочем…
Ты, конечно, помнишь нашу первую послевоенную встречу. Мой морской авиаполк перелетел на юг. По соседству с аэродромом день и ночь ворочалось море. В этом месте оно никогда не спит. Может, оттого, что тут, у мыса, постоянно дуют горные сквозняки. А может, просто так казалось: я поначалу плохо спал на новом месте, и даже в штиль чудилось, что рядом натужно дышит работящее существо.
А море и впрямь работало. По нему круглосуточно ходили корабли. Большие и малые. Военные и гражданские. Но чаще всего на взморье покачивались рыбацкие шхуны и яхты. Мне нравилось глядеть на них с высоты полета, особенно утром. Видишь, как тень твоего самолета гладит воду, шхуны, яхтенные паруса. Вечером голубая тень моего истребителя взлетала на мыс, к холму, на котором стоит памятник погибшим летчикам. Да и сам холм, опоясанный виноградником, напоминает издали обелиск, на который наброшен лавровый венок.
У холма, как присевшие на взморье чайки, белеют домики. Это Окуниха — приаэродромное рыбацкое село. Тут мы снимали квартиры у колхозников-рыбаков.
Мне приглянулась хатенка над кручей. Она с веселым удивлением гляделась в воду, будто любуясь и своими глазастыми окнами, и лазоревыми наличниками, и синим дымом из трубы, и охватившим ее со всех сторон белым пламенем вишенника. Когда я подошел к калитке и позвал хозяина, навстречу вышел мужчина в старом морском кителе и посмотрел на меня странными, немигающими глазами. Я спросил, не может ли он сдать мне комнату. Но он по-прежнему неподвижно смотрел на меня в упор и молчал. Я уже было усомнился, слышит ли он меня, и повторил просьбу. И вдруг он отозвался тихим, сдавленным голосом:
— Что ж, не признаешь, Микола?
Я услышал знакомый голос. Хотелось выкрикнуть: «Как же, помню!» Но память, как на зло, не подчинялась. И он понял мое нелепое затруднение.
— Жаль… Я-то тебя по голосу… Зазвонов я. Может, помнишь?..
Лешка! Как я мог не узнать тебя? По говору, по жестам, по чему угодно. Правда, вот по лицу…
Я только теперь узнал, что ты слеп. Прости… А может, и прощать-то нечего: не думал и не гадал я, что встречу тебя таким.
Последний раз мы с тобой виделись на аэродроме под Тихвином в сорок втором, в день твоего рождения — 25 июля. Мы полетели тогда на сопровождение «Пешек-Наташек». Наверное, не забыл — мы так называли стоявший по соседству женский авиаполк «петляковых». Там все были женщины — летчики, штурманы, инженеры, мотористы, оружейники, стрелки-радисты, писари, шоферы, коки.
Девчат мы довели до Подборовья. Они отбомбились по бензоцистернам и вернулись домой. Все до одной. Но из нашей шестерки «мигов» вернулись только трое — ты, я и Вася Бобров. Ты до аэродрома дотянул, но сесть не смог. Заглох мотор — пробило картер. А «миг» тяжеленный. Без тяги почти камнем идет к земле. И ты решил садиться на лес, чтобы хоть малость самортизировать удар.
Говорят, когда к тебе подбежали оружейники, твоего лица — красивого, крутобрового, с девчоночьими угольными ресницами — не узнать было. Ты ударился о приборную доску… Но ты еще дышал. Дышал и силился что-то сказать. Оружейники говорят, что вроде просил пристрелить тебя. Но я этому не верю.
Читать дальше