Больше мы не виделись. Тебя отправили в эвакогоспиталь. Слышал я, что тебе сделали операцию. Что ты еще собирался летать. Что приходило в полк «Пешек-Наташек» письмо под твою диктовку. О, тебя там помнили девчата. Ради них ты многое делал, Алеха. Даже больше, чем позволяли летные законы. Помню, как однажды, вернувшись с задания, салютовал им всеми самолетными пушками. А они стояли на горбе капонира и махали тебе белыми кашне. И, конечно, за это трое суток на гауптвахте отсидел.
За что ты приглянулся девчатам? Возможно, за песни, которых знал превеликое множество, или за поэтический твой баян, скликавший в нашу землянку столько народу, что двери трещали. А скорее всего, за то, что ты, Лешка, был чертовски влюблен в жизнь. Тебя никто никогда не видел обескураженным. Удивительно весело умел ты жить. Даже оттуда, из госпиталя, присылал нам такие письма, что о твоих горестях никто и подумать не мог. Ты писал, что живешь «мирово», что, возможно, через месяц-другой к нам вернешься. И ни слова о том, что перед тобой навсегда погас белый свет. Ты верил в какие-то чудеса. И мы верили. И ждали. Ждали и не дождались, потому что еще ни одному слепому не удавалось водить самолет.
И вот мы свиделись через десять лет. Ты пригласил меня в дом: «Заходи в мое ласточкино гнездо». Я стал твоим квартирантом, хотя у тебя была всего-навсего одна комнатка и кухня. На кухне жила мать, а мы с тобой в светелке поставили койки рядом — как некогда в землянке. И всю ночь не спали. Говорили, говорили, распалив память. Лишь через неделю, кажется, иссякли воспоминания, и наша жизнь вошла в привычное русло. Утром я уходил на полеты. Ты на белой яхте отправлялся в море.
Я не переставал удивляться, как ты мог без чьей-либо помощи выходить в море. Невидящие находят дорогу, постукивая палкой, передвигаются семенящими шажками, низко наклонившись. А ты шагал к берегу без палки, ровными, молодыми шагами и с поднятой к небу головой. Садился в шлюпку, отталкивался, поднимал паруса и уходил в открытое море. Там пропадал до вечера. На закате безошибочно возвращался к причалу. Даже шторм тебя ни разу не сбил с курса. То ли в шутку, то ли всерьез ты объяснял это привычкой к небу и морю. Мол, они тебе помогают ориентироваться.
Я любил наблюдать твое возвращение с моря. Вот на горизонте, зажженном кромкой солнца, вдруг словно из воды всплывали две розовато-белые косынки: это ты поставил паруса. Через минуту не только взморье, а и шлюпка пылала абрикосовым огнем заката. Они все ближе и ближе. Теперь уже видна и крохотная мачта, и твоя курчавая, тоже огненная от заката голова. Но прежде чем разгляжу тебя, до берега доносится твоя песня.
Бе-е-ле-ет па-рус оди-но-о-окий
В ту-у-ма-не мо-о-ря го-о-лу-бо-ом…
Уже ближе различаю тебя. Ты сидишь на кормовой банке, обмотав шкотами руку, и правишь парусами, слегка раскачиваясь и выводя с неподдельной страстью:
У-вы-ы, он сча-а-стия не и-ище-ет…
Лицо твое поднято к небу. И мне в эти минуты верится, что ты все видишь: и разлившуюся на полнеба зарю, и спешащие за море облака.
Завороженный твоей песней, не тороплюсь подавать голос. Но ты вдруг окликаешь:
— Как жизнь, Микола?
Я даже вздрагиваю. Как ты узнал, что я здесь? Опять скажешь, с помощью неба и моря?
Шелестят сползающие паруса. Скрипит срубленная мачта. Шлюпка доверчиво тыкается носом в пирс. Придерживаю ее. Ты соскакиваешь на пирс. Потом вместе тащим корзину с живым серебром кефали. По своей воле ты взял на себя нелегкую обязанность рыбачить наравне со всеми в рыбартели.
Я все лето ходил тебя встречать и так привык к твоей вечерней песне, к парусам, к пахнущей рыбой шлюпке, к нашим разговорам, которые никак «не вмещались» в дорогу от пирса до хаты. Несем, бывало, корзину. Ты рассказываешь, как дельфины «атаковали» твое «боевое судно» — шлепались, будто мины у борта. Потом вдруг спрашиваешь, как мне сегодня леталось. Отвечаю, хорошо. Но тебе этого мало. Понимаю. Тебе обязательно нужны подробности: дул ли «боковичок» на взлете, как пилотировалось на высоте, не мешал ли туман при посадке? Не чертыхался ли руководитель полетов? И каким казалось сегодня море с высоты? Ты знаешь сотни его оттенков. Я тоже начал их улавливать и ежевечерне тебе докладывал:
— Сегодня, Леха, море было розовато-зеленым. Видел такое?
— Еще будучи курсантом, — разочарованно кряхтел ты и вдруг наказывал: — Ты мне подсмотри такое, чтобы никто не видел…
— Эх, и романтическая ты натура, Леха! — не сдерживал я восторга.
Читать дальше