Наш разговор ведется неторопливо, слово за слово, доверительно, и только иногда Маремьяна Васильевна, вспоминая, то улыбнется, то слегка нахмурится, вздохнет и голос понизит.
— Что же, себе судьбу ведь не выберешь! Уж какая достанется. Вот и любовь тоже. Иные играют в нее, балуются, не то еще чего-нибудь вытворяют, а на мое понятие — самое это дело святое, поскольку кладет она начало всей жизни. При хорошей-то любви никто еще не жаловался, что-де судьба не удалась. Во всех бедах и горестях, она, любовь-то, теплый уголок и прибежище. Да и сносу ей нет на весь бабий век!
Бывают и посреди нас вертушки, чего и говорить, бывают, но не по ним надо судить о верности, а вот по таким, как Настасья Степановна, с которой мы под одной крышей живем.
Трудно, очень даже тяжко детей народить, поставить их на ноги, приучить к честности и совести, а все ж таки решиться взять на себя чужое страдание, как довелось ей, уж куда как труднее.
Ну-ко, каждый день и час, тем более в ночную пору, когда и тебе хочется быть кем-то обласканной, попробуй смирись, виду не покажи, каково печально и тягостно!
У меня у самой сердце прострелено, коротаю век в одиночку, а и то диво: экая она, Настасьюшка-то, стойкая однолюбка!
Мы с ней в один год вышли замуж. Я выбрала кудрявенького, на словах обходительного, а Настя взяла парня озорного, неучтивого, у коего больше хиханьки да хаханьки на уме.
Сыграли мы наши свадьбы в один день, в субботу, а в воскресенье война началась.
Никифора Настасьиного проводили на фронт прямо из-за свадебного стола. Одна ночь досталась молодым, но и то по-летнему короткая, когда заря с зарей сходятся. А моего Андрея лишь через месяц призвали. Так-то восемнадцати лет от роду оказались мы с Настей солдатками.
Вскоре начали поступать на солдат похоронки. Сперва овдовела Василиса Согрина, остались у нее на руках пятеро ребятишек, мал мала меньше. А уж потом и счет потеряли.
Наверно, одна я почту получать не боялась. Моего Андрея взяли в какой-то штаб писарем. До фронтов далеко, в бои ходить не приходилось, окопы не рыл, в голом поле в слякоть, в стужу не замерзал. Настя, бывало, спросит: как, мол, Андрей-то, жив ли, не ранен ли, а я признаться не смею. Ее Никифор с переднего края войны не выходил, писал часто: «Нахожусь в окопе, немцы стрелять перестали, тихо пока, вот тороплюсь, родимушка, тебе письмецо заготовить. Любонька ты моя!»
За два года войны с Никифором ничего не случалось. Боевые ордена заслужил. Обнадеживал Настю: «Скоро фашиста добьем, готовь, родимушка, брагу, солдата встречать!»
И вдруг как обрезало: нет писем! Со страхом стала Настя похоронку ждать. Тоже не дождалась. Обратилась в военкомат… Еще немало времени миновало. И пришло извещение, как обухом по голове: «Рядовой Никифор Сапожников без вести пропал».
Иные овдовевшие бабы ставили на кладбище «пустые кресты» в память о своих мужьях и поминки справляли. Настасья креста не поставила. Не могла. Не было ясно: где и когда что-то случилось с Никифором, не сквозь землю же он провалился? Хоть, мол, и война, а не тот он человек, чтобы пропасть без следов!
И принялась искать мужа. До конца войны целую стопу бумаги на запросы истратила. Но все без толку.
Испятнала война солдат ранами, покалечила, навязала хворобы. А мой Андрей, как с курорта приехал: свежий, бодрый, в новом обмундировании. Каждый день с выпивки начинал, три месяца ни за какую работу не брался, а во хмелю из себя строил героя.
Невзначай нашла я у него в кармане две фотокарточки. На одной городская мамзель, не сказать, что старая, но и не молодая. Волосья по плечам раскинула, правую руку в перстнях выставила на стол, в локотке согнула. Шея тонкая, тело тощее. Справный хахаль не позарился бы, а мой Андрей, видать, не поморговал. На обороте фотокарточки надпись: «Дорогому Котику. Надя». На другой фотокарточке тоже бабешка, но эта сама себя шире. Глазки узкие. Хотела я эти фотокарточки в печку бросить, но Андрей у меня их отобрал. Да еще и кулаком замахнулся.
— Не жалеючи, врежу! Небось, сама тоже не постовала.
И понес поливать понапраслнной.
Пыталась я его образумить:
— Нам тут было не до распутства. Походи по дворам, спроси, легко ли бабам жилось? Да и у своей матери узнай про меня: видала ли она, слыхала ли, чтобы я честью поступилась?
Разумный муж задумался бы, нашелся как-то поправить свое положение и сберег бы семейную жизнь, а он того пуще взбрыкнул:
— Значит, никто на тебя не позарился? Никому не нужна оказалась! Выходит, я хуже всех! Какой же интерес с тобой жить?
Читать дальше