Легко, почти неслышно он коснулся моей руки, потом взял ее крепче.
— Все мы живем «от» и «до» и, хотя не думаем об этом, но помним, постоянно помним, что впереди — черта неизбежного. Я вижу ее отчетливо, эту черту. Так что же, удариться в панику и вопить о тщете жизни? Были такие «философы», и сколько их было, проповедников смятения и отчаяния, скорби, бессилия и пассивности, а что они оставили живущим?
Выражение напряженного внимания сошло с его лица, морщины на лбу разгладились, мягкие, добрые черточки пролегли по углам губ.
— Я верю, что тот самый маневровый паровоз, который в пору гражданской войны мы, комсомольцы киевского депо, взяли на свалке, отдраили, обновили, испытали и отправили в путь, был и стал, как память, намного дороже людям, чем вся многотомная философия упадка и пессимизма.
Неожиданно он засмеялся и спросил:
— Вы верите, что иногда можно разгадывать мысли другого человека? Давайте попробуем, а? Мы с вами встречаемся не впервые, и я, если не слышу, то постоянно чувствую затаившийся у вас вопрос. Однако не удивляйтесь: он, этот вопрос, у многих моих знакомых, но и они его не задают, хотя он нисколько не обиден и вполне логичен. Да, в самом деле: откуда в этой щепке, то есть во мне, — скажу еще прямее: в этом скелете, обтянутом кожей, не только живая искра, но и радость бытия? Право же, вы думали об этом?
Я сказал, что думал и удивлялся.
Ему не хватало воздуха, он тяжело дышал.
— Но не заподозрили во мне «смирения»?
— Смирение и апатия обычно следуют рядом, — заметил я, — но у вас обостренный интерес к любым событиям.
Он задумался.
— Ну, конечно же, будь я каким-нибудь юродивым, или блаженным, или из тех набожных ловчил, что ставят на банк показное смирение, чтобы обеспечить себе удобства «на небеси», — тут и вникать-то было бы не во что. А я — коммунист, безбожник, ни в бога, ни в дьявола не верую, ни духов, ни их разновидностей не признаю и никаких лазеек для «вечности души» не допускаю. В общем приемлю мир, и жизнь, и смерть — без иллюзий, и тут мы с вами приближаемся к распознанию той удивительной искорки, а которой нам светится радость жизни. В чем же она? В служении людям. Не без разбора, нет, в моем представлении это понятие конкретно: я вижу их лица, могу назвать по именам — слесарей, токарей, строителей, доменщиков, сталеваров, шахтеров, железнодорожников, ученых… Их поколения создали этот город, и сотни, тысячи городов, и заводы, и шахты, и школы, и книги, и все другие чудеса нашего удивительного человеческого мира. Вот и сейчас над нами сияет их свет, который мы называем электрическим. Название — общее, но в нем, в сиянии этого света, — конкретные люди, имена, частицы конкретных жизней. Где-то на электростанции, дежуря у турбин, те люди отдают мне с вами часы своего времени, то есть своей жизни. Для меня в моем отрочестве было очень важно разобраться в органичной взаимосвязи бесчисленных профессий, чтобы понять, что и моя скромная должность помощника электромеханика на производстве необходима и что, следовательно, я тоже нужен людям. А уж это было открытие: шутка ли — нужен людям! И второе, не менее поразительное открытие, что, отдавая людям свои сосредоточенные усилия, свой труд, то есть наиболее активную часть своего времени, своей жизни, ты неприметно, становишься богаче. Таков он, житейский парадокс: даришь — и богатеешь. Снова даришь — и снова богатеешь. Так и восходишь со ступени на ступень. В мире духовных ценностей это, впрочем, не ново, и такую страсть — дарить трудом — обычно называют творчеством.
Он затих, свободно откинувшись на подушку, неуловимо просветлев лицом, и когда я тихонько встал, думая, что он засыпает, Бойченко снова взял мою руку.
— Быть может, я слишком просто отвечаю на очень непростой вопрос? Но ведь и сложное понятие можно свести к лаконичной формуле. Что ж, если когда-нибудь вам случится вспомнить обо мне в прошедшем времени, чем же, мол, он был счастлив, этот обугленный недугом человек? — помните, он верил, что нужен людям.
Вскоре мы простились, и, шагая вечерними улицами Киева домой, я невольно повторял эту его формулу счастья — «он верил, что нужен людям». Сумерки были синие, пахнущие дождем и жасмином, и дуга трамвая запевала в пролете улицы голосом виолончели. Я все повторял его фразу, и мне уже думалось, будто она из песни, а потом и поверилось, что из песни.
* * *
Весной 1941 года Бойченко закончил первую книгу своей эпопеи «Молодость». Мне сообщили об этом в молодежном издательстве: кто-то уже успел прочесть рукопись, другие сотрудники ознакомились с ее первыми главами — читалась она, что называется, нарасхват, и в дружных, одобрительных отзывах нельзя было не расслышать нотки удивления.
Читать дальше