Лобастый выбежал из-за стола и придвинул гостю стул.
— Это замечательно, что вы пришли, но жаль, наши литераторы еще не собрались.
— Я обещал придти, — сказал гость, присаживаясь и придвигая к себе мою рукопись, — а вот в котором часу, ей-богу, не запомнил. Сколько сейчас, двенадцать?
Лобастый поспешно достал карманные часы.
— Вы обещали придти в два, а сейчас половина десятого.
Гость, казалось, не расслышал; еще ближе придвинул мою рукопись, небрежно перевернул несколько страниц, возвратился к первой и впился в нее глазами.
Лобастого это, видимо, смутило; он выдвинул ящик и положил на стол объемистый, плохо сброшюрованный журнал.
— Посмотрите, пожалуйста, наш свежий номер. А эта рукопись…
— Что? — настороженно спросил гость.
— Из «самотека». Ее только что принесли.
Гость быстро, весело взглянул на меня, словно измерил.
— Самотек, — повторил он, прислушиваясь к слову. — В других местах это, наверное, плохо, а в редакциях литературно-художественных журналов, я думаю, даже очень хорошо! И чем он мощнее, такой самотек, тем лучше.
Лобастый не возразил и досадливо потирал переносицу, видимо, размышляя, как бы поскорее избавиться от меня. Отступая к двери, я спросил:
— Зайти через недельку?
Он подхватил с готовностью:
— Да, конечно! Однако лучше, если через две…
По пути в гостиницу я вспомнил, а возможно, мне это почудилось, будто очкастый гость сказал:
— Напрасно вы его отпустили.
Теперь я раздумывал над этими странными словами: «Напрасно вы его отпустили». А разве меня следовало задержать? Постепенно я приходил к решению, что в редакции мне больше незачем появляться. И не только потому, что выглядела она неприветливой конурой, и не потому, что слово «самотек» мне казалось пренебрежительным, а лобастый почему-то стал представляться заядлым бюрократом. Нет, вспышка искательской словесной страсти, занесенная мной на бумагу, была слишком коротка, а настоящая вещь, как я теперь догадывался, требовала и более тщательной внутренней настройки, и более длительных усилий.
Было немного грустно и немножко жаль той ночи, что пролетела, как сполох плавки. Я кое-что понял в ту ночь. Оказалось, что не так-то просто записывать на бумагу жизнь, даже частицу жизни: то не хватало слов, то были они совсем не те, каких мне хотелось бы.
Минутами меня охватывало такое чувство, будто я задыхался: слово подступало близко и само просилось в строку, но распознать его, схватить никак не удавалось. Я злился, рвал в клочья исписанную страницу, даже грозил кому-то кулаком: «Все равно одолею… Все равно!» А потом собирал клочки бумаги и принимался переписывать все заново.
Искрой неожиданной и яркой, словно бы высеченной из потаенного камня, оно вдруг влетало в меня, желанное слово, и тогда легко, просторно становилось на душе, но это была лишь короткая передышка, потому что тут же снова продолжалось трудное: поиск.
Если бы тот лобастый парень знал, как они давались мне, страницы, пожалуй, он не читал бы рукопись с угла на угол, бюрократ! Как видно, он и сам не особенно разбирался в этом деле, иначе не бросил бы снисходительного словечка — «самотек»! А вот очкастый что-то понял.
Через несколько дней мы встретились с ним случайно возле студенческой столовки в очереди; он первый заметил меня и осторожно взял за локоть.
— Ну как, движется?
Я растерялся от неожиданности и не понял вопроса, а потому спросил, наверное, грубовато:
— Где и что движется? Не вижу.
Веселые глаза внимательно смотрели на меня сквозь стекла очков и мягко просили: будь доверчивей.
— А, теперь вы уже поняли, — молвил он сочувственно. — Да, я спрашиваю, как движется работа? Трудно искать их, точные слова?
— Вон вы о чем! Да я махнул на это рукой и слов больше не ищу.
Он усмехнулся, быстро окинул меня взглядом.
— Полноте. Когда-то я и сам говаривал такое. Но, по секрету, — он взял отворот моего пиджака, приблизился, прошептал на ухо, — по секрету скажу вам, что бросить еще труднее. Тот, кто испытал это мучение, знает, что если уж оно захватывает кого — не отпускает.
Он занимал очередь в столовую, но сразу же забыл о ней и предложил:
— Давайте побродим по улицам, пройдемся до шахты «Центрально-Заводской». Там интересный район, весь будто еще в прошлом столетии.
— Вы собирались пообедать.
— Да, кажется. Но пойдемте… Скажите, вы бывали когда-нибудь на ярмарках? Ух, интересно! Какая речь! Особенно, если цыгане продают-покупают лошадей. Какие убедительные доводы! Один и тот же мерин в течение считанных минут проходит удивительные превращения: конь-сказка, конь-песня тут же становится наипоследней клячей. Все это в зависимости от красноречия покупающего и продающего. А устная реклама лотошников, этих последних представителей племени коробейников. А лотереи — «счастье за пять копеек»! А гадалки, ныне, правда, перешедшие на полулегальное положение. А певцы и кобзари. Наконец, продавцы песен… Встречали таких? За двадцать копеек, бывало, купишь «жестокий романс», ст которого можно и заплакать, и засмеяться от души. Да, всего лишь двугривенный, а сколько страстей: тут и любовь — жгучая, безумная, сумасшедшая, и ревность, и хитроумная интрига, и обязательно измена, и свирепая месть, безжалостное убийство, суд и грозная речь прокурора, который, как выяснится в конце романса, всю эту кашу и заварил… Хорошо!
Читать дальше