Утром по деревне прошел почтарь-кольцевик, а в полдень фельдшер заявил, что ему необходимо ехать на станцию за медикаментами.
С подводой нарядили Кузьму Андреевича. Он сидел впереди, свесив правую ногу, денек выдался задумчивый, облачный, помахивала жиденьким хвостом лошаденка, кованый обод прыгал с кочки на кочку.
До станции считалось полтора часа, в молчанку играть Кузьма Андреевич не любил, откашлялся, огладил бороду и сказал напевно и проникновенно:
– Да, мил-человек. Старину я всю вот как помню. Удивительное дело, годов мне все более, тело грузнее, а память светлее. Через это свое уменье про старину сказывать я пятерку заработал. Места наши тогда были глухие да лесистые. Ничего-то мы не слышали, ничего не видели, а чтоб радиво – этого даже не понимали.
– Что ж с дяре́вни спрашивать? – ответил фельдшер. – Эка невидаль – радио! Мне уж сорок лет, а я его еще мальчонкой слушал.
Сердился Кузьма Андреевич, когда его перебивали, однако стерпел. Очень уж соскучился по своему напевному голосу, закружился с этим колхозом, некогда и про старину вспоминать.
– Ну, а потом – верно, что стали к нам городские люди наезжать. Флегонтов Маркел Авдеич, из московских купцов, имение купил у барина у нашего.
– Из Москвы да в эдаку дикость! – фыркнул фельдшер. – Дурак, видно, был. Вот его к вам, дуракам, и потянуло.
Кузьма Андреевич обиделся и всю дорогу молчал да поглядывал искоса на своего неприветливого спутника. А тот сидел, подобрав ноги, только большой череп покачивался от тряски, словно был укреплен на пружинах.
«Не такие хлюсты слушали да хвалили, – сердито думал Кузьма Андреевич. – Эх ты, человек божий, обшитый кожей! Заместо души лапоть стоптанный поставили тебе по ошибке!»
Добрались потихоньку до станции. Слез фельдшер с телеги, вытащил из-под сена чемодан. Только сейчас понял Кузьма Андреевич, почему так неловко сиделось фельдшеру всю дорогу.
– Скажи там, в дяре́вне, что я не приеду больше.
– А как же? – опешил Кузьма Андреевич.
– А так же. Сто лет жили вы без амбулатории и еще сто проживете. Вашу дикую организьму никакая холера не возьмет.
Поднимая чемодан, фельдшер добавил:
– Меня, может, в Кремлевскую больницу приглашают, по нервным. А я буду в дяре́вне у вас клопов кормить?
Сел в зеленый вагон, только его и видели. Поезд загудел, громыхнул и пошел выговаривать скороговоркой, выбрасывая крутые, упругие клубы дыма.
Посмотрел Кузьма Андреевич вслед поезду и повернул лошаденку.
Раздумье взяло его. Заедят мужики. «Эх, ты, – скажут, – ворона, упустил фершала». Оно, конечно, хрулинский дом освободился, но все-таки обидно. В Африке, что ли, в самом-то деле, живут мужики, что всякий городской человек – счетовод ли, фельдшер ли – только и смотрит, как бы навострить лыжи?
Председатель, узнав о бегстве фельдшера, угрюмо усмехнулся:
– Театров им здесь нет, матери ихней черт! Они, городские, все эдаки: голодный сидит, а театр ему покажи!
Председатель ходил из угла в угол по комнате, деревянно стучали его валенки, подшитые грубой подошвенной кожей. Четыре месяца провел он в мокрых окопах, мучился с тех пор ревматизмом и время от времени парил ноги в валенках.
– Закрыть бы в городах театры эти, – сказал Кузьма Андреевич.
Председатель садится за низенький столик с выщербленными краями, тяжело опускает квадратную голову и слушает, приподняв брови, как переливается в коленях зудящая истома.
– Можно и по-другому, – негромко говорит он. – В деревнях можно открыть.
Лето шло жаркое и душное. Обмелела речка Беспута, обнажились коряги и песчаные отмели, покрытые илом, ракушками, водорослями. В полдень, когда сильно грело солнце, явственно слышался запах подводного тления. Голые ребятишки, облитые загаром, целыми днями месили в Беспуте грязь, добывая из нор и коряжника скользких, мягких налимов и глупых усатых раков.
Звенели, дымились под кованым ободом сухие дороги, – человек еще вон где едет, за версту, а уж видно мутное облако пыли над ним. Умывается мужик с дороги, и черная течет с его бороды вода.
Хлеба стояли плотные, рослые; особенно радовало, что не захирели участки, посеянные намного раньше обычного. Желтая, солнечная тишина стояла над полями, – казалось, замри – и чутким ухом услышишь, как дружно, враз, тяжелеет колхозный хлеб.
Крепче прежнего налег Кузьма Андреевич на работу. Да и не мог иначе. Во-первых, подгоняли мысли о новом доме. Во-вторых, обязывало звание члена правления и лучшего ударника. Возвышенному человеку отставать в работе не дозволено, возвышенный человек у всех на виду, сразу предадут его позору. А с большой высоты падать больнее – это Кузьма Андреевич хорошо понимал и боялся. Он уже привык к всеобщему уважению – на собраниях слушали его с таким же вниманием, как самого председателя, в затруднительных случаях бежали к нему за советом.
Читать дальше