И нет как будто иной страшной силы, нет ничего…
В городе будет ночь. Ночь пролетит золотым песком, тяжелея и мутнея к рассвету. Снеговыми овалами грудей опестрятся залы, душистое тепло пахнет там от женских неуловимых воздушностей и плеч, огни — как золотой виноград; скажут глазами, что хочет спрятанная темнота души, будут смеяться и лепетать на языке издуманном и ускользающем.
Летит золотой песок ночей…
После чая — в балет; там генералы, там офицеры генерального штаба, там еще родовитые — в дремлющих креслах, в волшебных темнотах партера; балет реет дождем сверканий, на закинутом лице танцовщицы зубы горят, как жизнь, как закутанные где‑то золотые сады. В подушках, над дыханием разметавшегося женского рта, в свечах замутнеет ночь…
И за какими‑то пустотами — бурьян, звезды, ночь; голосят кликуши, темные древние дедовские погосты спят; лаптяным топотом стучит за перевалами; трусливо бегут, бегут, бегут на дальние терзающие гудки. Между теми и этими — пустота, пустыня; только снящиеся просверкают, как бреды, поезда в пустынях, в ночи. И все‑таки от тех — сила, маховым колесом воет в пространствах… или не сила — безумие?..
Еще только начиналось. Бежали поезда от Рассей- ска — день и ночь. По Мобилизационному расписанию — за Вильну, Ивангород — на запад. Ехали те — из ярмарочной ночи, кто в армяках, кто в рубахах, под ними тело молодое, белое, был середняк в самом соку, огуленный, степенный, бородатый. А где‑то уже выходили в поля. За Киевом, в равнинах, начиналась стоверстная Галицийская битва.
В город пришло:
…начиналась великая битва. Избяные мужики слезли в чужих полях с поездов; однажды вечером началась великая битва — полями бежали мужики с винтовками в руках — на Запад, в заходящее солнце, в кровь, пели: «Спаси, Господи, люди твоя!..». Газетный корреспондент, потрясенный, писал «казалось, земля и небо бежали, бежало все — в смерть, казалось — сами недра пели: «Спаси, Господи, люди твоя!..» На перевалах падали — это первые, садились, зажимая пальцами белые брюха, из которых била кровь, глядели в закат последними, уже нечеловеческими глазами — за ними, через них бежали в закат злобные толпы, не мигая, раскрыв рты, пели: «Спаси, Господи, люди твоя!..»
В город пришло вечером — из вечерних газет.
Шла опера «Борис Годунов». Много людей, и среди них тот человек в пиджачке, слушали из партера, как в эскизном листвяном золоте осенних декораций звонили из средневековья жидкие московские колокола, по земле влекся и рыдал — за скрипками — народ, вечный, в болях и ранах. И с Невского ворвались — вместе с перспективами огней, лязгом трамваев, неся в мглах колонны Казанского и крики стеклянных окон о каком‑то сражении на Марне; истерикой выкатывались глаза — пели: «Спаси, Господи, люди твоя!..»
Пел весь театр, пел человек в пиджачке, писавший теперь книгу о России. И для него еще раз подтвердилось, прочувствовалось, что его бумажные листы, написанные на четвертом этаже, и то темное колыханье — в песнях, в воплях, в дорогах, что называется народом — одно: и то и другое излито из единого, вечного, дремлющего где- то за тайной и великой чертой.
Да, конечно, Мусоргский, Пушкин, оковавшие Неву граниты, растопыренные белокудрые колонны, поток грохочущих городов, наклоненных из московских колоколов в будущность — это прояснения, это овеществленные ритмы того — неоформленного, разгадываемого, утверждающего себя!
И сквозь крики пронзились гимны — они распирали театр своей медленной мощью — они были о том же: оправдывая торжественные кабинеты, бреды книг — над войной, над гибелью вставали восходом всемирных слав…
В человеке напряглось до краев, им, темными падями пространств, какими‑то вздыбленными огромностями кричало:
…в болях и ранах утвердился!..
Была лихорадочная ночь, как и вчера с панелей не сходили толпы, прикованные глазами к витринам, шепотом передавали друг другу известия о Галиции, о Львове. Ночь была жуткой оттого, что начиналась еще где‑то битва на Марне: как будто невидимо, за тихой и океанной чернотой ночи загорались окраи самой земли. Бессонной напряженностью светились окна министерств, Главного Штаба.
И еще искрились зеркала Пассажа, за стеклами млели драгоценности, напоминая о тревожных ночах, о шеях целуемых, отданных до утра всем; шепот о полковнике генерального штаба, давно в этих коридорах передавшем мобилизационный план господину в цилиндре; план был сфотографирован на Надеждинской: тогда такая же была ночь, нависающая хмурой, знающей темью, из проулков, затаенными фонарями; тогда за драгоценностями приезжала женщина или девушка — в авто, в мглу улыбались тяжелые, зеленоватые ее глаза, виселицей качалась мгла…
Читать дальше