Сзывает отрядных командиров, совещаются, подплясывая, на дороге. С Константинограда ползут на екатерино- славщину гайдамачики, гетманцы, буржуи. Товарищу Анатолию через Днепровский мост, через Павлодар встретить их в константиноградских лесах.
С моря и от Харькова и с киевщины ползет черная рать задушить Украину. На херсонщине, на полтавщине, по всем шляхам встает селянское войско, ждет хлопцев из степи. И Толька, белесый — рвет рукой темь, кричит: за Харьковом, по всей Рассее наша власть, уже армии готовятся на Украину, продержаться месяц — два… Конные ревут, машут шапками, космы лезут им на глаза — за Днепром ночь, темь, темные земли Рассей, в землях раздольная воля, Советская власть…
И в темные земли свергаются лавой через город, через Проспект, кроют копытным грохотом по пустым трамвайным бульварам — вдоль замурованных оробелых этажей — годы назад горели кафе, кипели праздные в огнях вечера бульваров, кондитерские, футуристические концерты, рестораны — крыши, с которых — в теплую ночь — в цветные пароходные огоньки Днепра, в короленковскую, гоголевскую хохлацкую Русь, откуда качающимися поездами на Кисловодск, на Вену… нет, Запорожье, гик, ночь половецкая…
* * *
…И отгулял молодняк по Рассейску. Увезли.
Глухой осенью где‑то в чужом большом городе уходили за предместья, в поле, утоптанное и исстрелянное, бегали, припадали на землю, учились, как ловчее пырнуть. В улицах примерзла кочкастая грязь, соломой насорено по дорогам; предместьями часто тянутся телеги к вокзалам — мимо фабричных дымов, мимо разного каменного жилья, сузкими тухлыми окошечками, телеги везут пропитых, обвопленных, мутных уж… промерзлые дороги терзал казенными сапогами молодняк, били в землю остервенело сразу сто ног, словно желая изодрать ее в клочья, бил ногой Толька, — а не все ли теперь было равно? Глаза у всех бравые, выпученные, хмельные, из глоток, как из железных труб — с присвистом, с пляской —
Грудью Маша заболела, сама чуть жива.
Грудью Маша заболела, сама чуть жива,
И — и-и — ихх!..
Сама чуть жива!
Фьюи — и-и!..
Сама чуть жива!
Жили на постое в бывшей пекарне, в подвальном этаже. К зиме намело снегу, занесло окна до самого верху. Солдатье возвращалось затемно, до угара натапливало печь; наломавшись за день, изжегшись холодом, исходило потом на горячих кирпичах, наваливалось там друг на друга, ржало. Слезал кто‑нибудь на верстак, брал балалайку; брякался тогда с печи на казенные сапоги вислозадый, коряжистый Калаба, просил:
— Эх, сыграй, друг, «Субботу»!..
А когда играли, тошно становилось Калабе, не знал, куда деться: хватался за наваленные для топки пятипудовые коблы, пыхтя раскидывал их по углам, черт знает зачем, чугунная нога сама притопывала, глаза тоскливо, просительно смотрели на ребят, ребята — на него, — и скрежетало где‑то у всех в нутре, просилось… Томясь, что бы еще сделать, вытаскивал из сумки солдатскую палатку, завертывался в нее, палатка изображала не то саван, не то мантию, стоял, выкатив грудь, свирепый, чванный, как царь.
— Гляди! Сичас будет, как энта балерина в Народном разделывала. Играй песню!
Ребята садились в круг, закатывались навзрыд —
По всей Рассее — матушке один лишь разговор —
Бяда, бяда, ребятушки, никак опять набор…
Ах, дрынькало «Субботой»!..
И гнуло Калабу к полу, вело судорогой, глаза снизу упирались в ребят — пустые, насквозь сатинетовые — шарахался от невидимого врага, увертывался, наседал на него, душил, чернея от злобы. Палатка порхала, как обла ко, ребята били в ладоши, ржали, как камнями грохали —
— вот как карежит! Кррой!
А у самих руки — ноги, отботанные за день, как поленья, сапоги заскорузлые — железо: не дощупаешься, где и человек. Тошно от дымной печки, от заваленных ночью, дохлых окон — самим бы вот так закорежиться, схватить коблы да стебать направо и налево, в щепы все, к… эх, жисть!
…беда, беда, ребятушки…
Поле исстрелянное, лютое, грызет железными зубьями по морозу пулемет, точит на кого‑то зубья — лютый, полоумный. А то выкатят на двух колесах ее, с разинутым зевом, вытянет в стихшие снежища морду — ахнет, как там… летит, воет, вертится лихо в пустом морозном дне, в крови — и нет, не будет больше ничего: морозный, режущий день, поле, еще день, еще поле — еще…
…подвалы, сторожки, кухни, казармы — набито вповалку, как дров, нету ни рода, ни племени, ни имени, нет — гони в пустое, лютое, морозное поле, в пропащие края — все равно: нелюди. Гуднуло оттуда гудками, слышится Тольке — гудит где‑то над темью, над землями, летящими без дна. Метель за окнами разбежалась, закатилась плачем, хляснулась с горя волосами об окно. Вот треснет в дверь, распахнет — в темь туда, в гудки, в метель ножовую:
Читать дальше