— Что стряслось? — спросил Федор.
— Сталин…
— Что с ним?
— Бюллетень только что передали — тяжелое состояние… Похоже, надежды нет.
Начальник станции ударил отправление.
— Вот ты где, а я в другом конце шарю.
Перед Федором стоял отец — под рыжей вытертой шапкой на кремневом лице скупая улыбочка, на щетинистых усах иней перепутался с сединой.
— Пошли. Дай ящичек-то понесу.
Сутуловатый, громоздкий, косолапо загребающий снег валенками — стареет, даже походка меняется.
— Это же несправедливо! Мы все живы-здоровы, а он…
Отец проворчал в усы:
— Что ж, всему миру в гроб ложиться, что ли?..
— Жизнь как-то повернется, — произнес Федор.
— На худшее-то не повернет.
— Вот в какой компании Савва Ильич уходит.
— Там-то можно и в такой. Это здесь почешешься… А Савва-то отошел, как и жил, даже бабка Марфида проглядела. За день до этого все тебя вспоминал.
Они шагали привычной дорогой, почти не изменившейся со времен детства: широкий большак, полузаметенная тропка, осинник, березняк, поредевший ельник, крыши Матёры…
Ельник повырубили, а березы набрали силу.
Федор написал первый и последний портрет бывшего учителя рисования. Только теперь спохватился — как это не догадался написать его при жизни.
Федору принадлежало «наследство» Саввы Ильича — его пейзажи — березки-елочки. Долго рылся в них, вглядывался: вдруг да откроется, что покойный Савва Ильич был выдающимся примитивистом, со своим голосом, со своей манерой, — вологодский Пиросманишвили.
Но лист за листом, пейзажик за пейзажиком… «Я всю жизнь учусь у природы…» А все дилетанты мира вот так же рисовали елочки да кустики, красили небеса разведенной в синеву водичкой. И только одна работа задержала взгляд Федора — портрет Ван Гога, небритого мужичка, похожего на материнского Опенкина, долгое время страдавшего язвой желудка. «Я учусь у природы!» А Ван Гог — Опенкин срисован из книжки, и все-таки в него Савва Ильич внес свое — не фанатичный упрямец, а кроткий, безвольный человек. Среди других его работ — случайный шедевр. Федор сохранит его на всю жизнь.
Стоял крутой мороз, гулко стреляли деревья.
Вынесли гроб из избы, положили в розвальни на солому. К гробу подсадили закутанную в ветхий тулуп бабку Марфиду. Бабка не могла уже ходить — ползала, для нее даже покойный Савва Ильич был «сыночком». С другой стороны пристроили грубо отесанный крест.
Савва Ильич не верил в бога, наверняка не высказывал желания, чтоб над его могилой красовался крест. Но бабка Марфида со стоном и плачем вымолила:
— Не нехристь же он, тоже человек божий. Тише его на земле не было. Без креста, на погубление!.. Господи! Вот и я умру, меня тоже без креста!.. Кол вгонят, как бусурману. О господи!..
В деревне решили — крест так крест, почему не уважить старуху, да и крест-то привычнее. И Федор, слушая стоны бабки, не осмелился возразить: Савве Ильичу теперь все равно, а для Марфиды не просто огорчение — кощунство, издевательство, остаток дней проживет в ужасе, что и ее похоронят без креста на вечную муку. А дней-то ей осталось прожить не так уж и много, они и без того будут тяжки, зачем усугублять.
Федор делал вид, что не замечает креста. Он прихватил с собой палитру.
Лохматая лошаденка лениво выступала, низко навесив заиндевелую морду, сосредоточенно глядела в накатанную дорогу, словно шаг за шагом что-то искала — что-то безнадежно утерянное.
Возле саней с вожжами в руках шел паренек, четырнадцатилетний сын Опенкина, того самого, на которого смахивал Ван Гог Саввы Ильича. За санями шагали трое — мать Федора, на время переставшая утирать красные глаза, но поминутно скорбно вздыхающая, отец Федора в своей вытертой рыжей шапке и Федор. Деревня Матёра была равнодушна к смерти человека, который был для нее всегда чужаком.
У обочины дороги стояла пятитонка с задранным капотом, двое парней на морозе копались в моторе. Они оторвались от работы, недоуменно повернули красные лица в сторону жалкой процессии. Федор услышал, как один сказал другому:
— Ну и ну, под сурдинку какой-то словчил.
Еще вчера разнеслась весть, которую тревожно ждали все, — умер Сталин. До Матёры еще не дошли газеты с траурной каймой.
Скучный деревенский погост с торчащими из нетронутого снега покосившимися крестами. Летом здесь жестоко припекает солнце, зимой свирепо воют метели. Деревенский погост, убежище многих поколений землеробов. На окраине его — рыжее крошево мерзлой глины на белом снегу, веющая ледяным холодом яма.
Читать дальше