Так прошла ночь, и наступило утро. Утро было ясное, морозное, полное солнца, словно в природе произошел окончательный поворот от осени к зиме. В охотничьей избушке, где лежал Колыванов, было жарко от камелька, от сгрудившихся около раненого людей, и было тихо, хотя обсуждался большой и важный вопрос. Говорили шепотом, немногословно, стараясь только об одном — чтобы решение их совпало с желанием Колыванова, если бы он мог слышать их речи.
Колыванов надолго вернулся к тому странному существованию, каким живет новорожденный. Он как бы провалился в глубины прошлого, где впервые приобретал сложным опытным путем ощущения и сознание, без которых немыслимо живое существо. Все, что Колыванов воспринимал, являлось только физическими ощущениями, ни в коей мере не связанными с его предшествовавшим опытом, с его знаниями, да и знаний этих у него словно никогда и не было.
Круг явлений, которые он был в состоянии не столько понять, сколько заметить, резко очертился. Да и явления эти были крайне незначительны, оторваны одно от другого, он не мог их сопоставлять, чтобы снова овладевать познанием через опыт. Он был похож на новорожденного тем, что так же импульсивно тянулся к свету, улыбался, когда внешние явления были благоприятны, и морщился, если они мучили его, однако сам он не мог ни изменить их, ни даже понять, отчего происходят эти удобства или неудобства. Он не говорил, не смотрел тем осмысленным взором, какой бывает даже у смертельно раненного человека во время проблесков сознания, он существовал, но не жил, ибо понятие жизни для человека обозначает, что он борется, мыслит, страдает.
У него не было даже памяти и воспоминаний. Происходящее не оставляло следа в его сознании. Даже повторяющиеся впечатления, как боль от тряски и постоянного покачивания, которые продолжались очень долго, он воспринимал каждый раз с одинаковым неодобрением, что выражалось в мычании, в нетерпеливом подергивании рта, бровей, в шевелении рук, подобно тому как младенец выражает свое недовольство неудобствами, какие причинила ему мать.
И люди, тащившие его на своих плечах через парму, устраивавшие ему ночлег, оберегавшие его от снега, от дождей, которые вдруг сменяли снег, обогревавшие его теплом костров, поившие бульоном из дичины, были не только глубоко безразличны ему, но даже неприятны, и как раз именно это доставляло наибольшее огорчение им. А они на каждом привале склонялись над ним, окликали его, говорили что-то, странные существа, обросшие бородами, худолицые, с темной кожей, с блестящими тоскливыми глазами. А он старался отвернуться от них, потому что их присутствие тревожило, требовало какой-то работы мозга, воспоминаний. Он не знал, что требовало от него присутствие этих существ, но знал, что надо было что-то делать, раз они есть возле него. И только тогда, когда на его лицо опускались чьи-то теплые руки, когда кто-то умывал его, поил, причесывал, кто-то один, кого он не мог отличить взглядом, ко отличал сердцем, что ли, — только при этом человеке он чувствовал себя действительно хорошо. Но человек этот был рядом очень редко, и тогда Колыванов, или то несмышленое, бессильное существо, в какое он превратился, требовал, капризничал, зовя этого нужного ему человека.
Постепенно ощущения менялись, они уже начинали задерживаться в памяти, вызывая определенные чувства, но все еще скользили как-то слишком легко, словно лишь задевали поверхностный покров сознания, как жуки-плавунцы пробегают по воде, едва зарябив ее. Так он увидел, что бледное небо над головой, ветви, с которых сыпался то дождь, то снег, сменились каким-то упругим кровом, белым, теплым, неподвижным, и однажды вдруг вспомнил слово, которое словно стояло на пороге его сознания и упорно стучалось в дверь. «Дом», — сказал он про себя и улыбнулся, на этот раз не беспомощно, не бессмысленно, а хитро, словно только что перехитрил кого-то, кто все время держал его взаперти, не позволял ни понимать, ни думать.
И как будто слово это было предводителем множества других — сразу вспомнилось: «Мама» — это он сказал вслух, хотя еще не верил, что может сказать.
И люди, стоявшие над ним, которых он видел как бы сквозь воду, должно быть, заметили, что он борется изо всех сил, чтобы вырваться из цепкого плена пустоты и бессмысленности, потому что вдруг наклонились над ним с той и с другой стороны дивана, что-то говоря, шевеля губами, причем он их не слышал, словно его уши заложило, а все тело обволокло той же плотной водой, сквозь которую он видел людей.
Читать дальше