Один лишь егерь увивался вокруг Танцюры, утешал:
— Домой повезете, гостинец первый сорт будет!..
Тут уж Ольга просто возненавидела егеря, возненавидела и ту вспышку своего слепого чувства к нему, с ужасом подумала, что этот бесхребетник, подхалим мог стать избранником ее сердца.
Брошен был лебедь в машину, и ружье сверху на него было брошено небрежно, как ненужный хлам.
Вечером перед отъездом, уже усевшись в машину, Танцюра подозвал Ольгу:
— Осуждаешь? Грех большой я содеял? — спросил с недоброй усмешкой. — План недовыполнишь, одним меньше окольцуешь?
Ольга молча кусала губы. Глаза стали маленькие, злые.
— Может, донести на меня хочешь?
— Нет. Этим не занимаюсь.
— А чего же надулась?
— Чего? Знать хочу, неужели вы так уверовали в свое право — бить? В право делать то, что запрещено другим? Почему вы считаете, что вам вольно переступать закон?
— Все? Высказалась?
— Почему вы ведете себя так, как будто вы последний на этой земле? А ведь вы не последний! И после вас будут!
Холодным стал его взгляд. И лицо в сумерках было серым, как пепел.
— А может, все мы последние? Или ты, такая умная… надеешься повторить цикл? Две жизни собираешься прожить?
— Вы циник. И ваши рассуждения циничны. И отвратительна мне ваша философия браконьерства!
— Погоди, жаль тебе этого черногуза? — Он умышленно называл черногузом лебедя, видимо, чтобы оскорбительнее было. — На! Возьми! — И поднял из полутьмы машины кипу того белого, тяжелого, прямо за шею поднял. — А то кролей поразводили, как в Австралии, норами все перерыли. Бери, бери, не сердись. Мясо у него сладкое.
Широкое скуластое лицо девушки горело от возмущения.
— Эта птица… Она и для меня святая. А где ваши святыни? Или вы уже освободили от них вашу жизнь?
— Что ты знаешь о нашей жизни? — вздохнул Танцюра. — Откуда тебе знать, как она нам ребра ломала и как нынче ишачит наш брат… Кого еще так выматывает работа?.. Другие на рыбалку, в театр, а мы до ночи… Хоть и с температурой… Хоть и ноют раны… До полета не дотянув, инфаркты хватаем! — И сердито стукнул дверцей.
До поздней ночи ходила Ольга по косе. Небо было в звездах, небосклон растаял, линия горизонта исчезла… И впрямь как на краю планеты. Дальше, за небосклоном, уже тьма и безвестность. И как бы на краю души человеческой стоишь — души донынешней, изученной, знакомой. А дальше что? На что годна? К чему устремится? Какие запасы добра и зла скрыты в ее арсенале? И почему, оказавшись на грани зла, человек так легко и безболезненно эту грань переступает? «Абстрактно, — слышит она чье-то возражение. — Глубокая философия на мелком месте!» Но это говорите вы, те, кто не видел сегодня его ружья, его самоуверенности и его решимости (как он тем протезом землю вывертывал, ввинчивал в нее каждый свой шаг, каждый свой притоп!).
Недели через две, опять проездом, оказалось здесь все то же общество. Танцюра, непривычно добрый какой-то, чрезмерно разговорчивый, сообщил женам сторожей и словно бы еще кому-то:
— Жена чуть было из дому не выгнала с той добычей. Только увидела моего черногуза — и в крик! Вот женщины, всюду одинаковы… Как будто с вами сговорилась: «Зачем в квартиру принес? Это же птица святая!» Даже соседи отказались. Еле помощнику своему навязал. Человек темный, принял за гуся…
Всем было неловко его слушать, но Танцюра как будто и не замечал общей неловкости, вновь и вновь возвращался к теме «черногуза», да что подстрелил он его почти случайно, да что он, горе-охотник, раскаивается теперь, навсегда зарекается бить… Суровые, прокаленные солнцем люди слушали его понурившись, слушали, а верят они ему или нет — трудно было по их замкнутости отгадать.
1966
Перевод И. Новосельцевой
Несколько лет подряд получаю письма от неизвестного мне человека. Письма не рассчитаны на ответ: ни на одном из них нет обратного адреса. По штемпелям на конвертах можно лишь приблизительно догадаться, что идут они откуда-то из краев шевченковских.
Пишет женщина. Рассказывает о буднях своих, о том, чем была озабочена, что подумала, что поразило ее сегодня. Порой о книжке, только что прочитанной, иной раз о чем-то услышанном по радио, навеянном песней… Временами делится настроением, на кого-то поропщет или во всех подробностях расскажет, как собирала в лесу на топливо хворост да сосновые шишки, а они сырые, только шипят в печи, гореть не хотят. В ином письме будет целый эпос о брате-пьянице, о его очередном посещении (я этого брата уже хорошо себе представляю): опять приполз чуть не на карачках, устроил дебош ночной, требовал трешку на похмелье. Если откажешь — бранится: ты скупая, ты тронутая, ты свихнулась еще тогда, в своем погребе!.. А какая же я тронутая, когда вижу, как звереет человек, вот так набравшись где-то в чайной… Когда заходит речь на эту тему, тут уж адресатка не выбирает слов, ей не до стиля — чувствуется, что человек шалеет в страсти своего возмущения, ему крайне необходимо излить кому-то на бумаге свою душу, свои невзгоды житейские.
Читать дальше