«Может, обойдёмся без этого хоккея? — предложил Берковский. — Там же, поди, лужа, а не лёд, а у нас и так бездна отличного материала».
«„Рафик“ в такую рань вряд ли пришлют», — предрёк Сельчук.
«Будем снимать», — подавил попытки бунта комментатор.
Но и «рафик» стараниями Бэбэ появился вовремя, и оператор в итоге остался доволен.
Мокрые, отчаянные, хоккеисты выковыривали шайбу из размазни, намятой коньками, сшибались над ней, висли друг на дружке, плюхались в лужи, вздымая фонтаны брызг; Сельчук подтянул микрофон к скамейкам запасных: тяжкое дыхание сменившихся звеньев, перебранка, призывы тренеров, словом, звуковой фон, именуемый в кино «гур-гур», — всё придало напряжение захватывающим кадрам.
Затем на квартире Бэбэ состоялась так называемая «отвальная». Подготовка шла загодя (Бэбэ и его верная Елена Трифоновна недаром славились хлебосольством), и чего только не наготовила хозяйка! Хариус, доставленный спешной оказией из Братска, от коллеги-корреспондента, был — в том и секрет — посолен лишь накануне. Рыжики, корнишончики, капустка — всё домашнее, как и майонез для сельди под «шубой»: возня с ним заняла не менее суток. Водку, настоянную на кедровых орешках, подали, впрочем, в графинчике ёмкостью не более двухсот пятидесяти граммов (супруги были трезвенниками и по убеждению, и по происхождению — предки держались старой веры), что побудило Николая Петровича досадливо подумать: «Зря с собой не захватили…»
Верховодившая в доме Елена Трифоновна испросила себе — в нарушение обычаев — первое слово. Присадистая, круглая, как плюшка, с изюминками-глазами, провозгласила тост за увлекательную деятельность гостей, их семейное благополучие и чистую совесть — единственное богатство, которым они с Борюшкой могут похвалиться. Пригубила, отставила и устремилась на кухню: беляши требовали внимания неотступного.
Встал Натан Григорьевич.
— Друзья мои! Я поднимаю этот бокал…
Петрович тишком усмехнулся, покосясь на свой напёрсток.
— …этот бокал за спорт, с которым я впервые встретился как художник и, клянусь здоровьем внуков, искренне полюбил! Эта отвага! Эта жажда отдать всё! Когда я в своём объективе вижу бой, а потом вижу, как бойцы дружески обнимаются… друзья мои, это святое! Мой учитель Дзига Вертов называл документалистику поэмой факта, так спорт, я понял, это факт для поэмы! Анатолий Михайлович! Я обращаюсь к вам! Я имел к вам претензии — я был не прав! Я стремился что-то вскрыть, анатомировать, теперь мне ясно: спорт должен оставаться дивной легендой наших дней. За это мой тост!
Все выпили, а Сельчук пробормотал что-то под нос.
— Вадим, я что-нибудь не так сказал? — обеспокоился Берковский.
— Всё так. Меня только удивляет, как легко некоторые меняют точку зрения на диаметрально противоположную.
— Будьте любезны уточнить, — тоном дуэлянта проговорил Берковский.
— Пожалуйста! Вы не добились, чтобы в картину пошли те кадры, вот и делаете поворот на сто восемьдесят градусов. А мы по горло сыты легендами, нам нужна правда, а не сладкие слюни…
— Это вы делаете поворот на сто восемьдесят градусов! — вскричал обиженный Берковский. — Диалектика моих взглядов, надеюсь, всем понятна, ваша же, как минимум, странна! Чтобы не сказать больше!
— Скажите.
— Скажу! Вы приспособленец!
— Друзья! — воззвал Бэбэ. — Вы оба правы и не правы, время сложное, давайте… Николай Петрович, милый, вы ближе, пожалуйста, гитару, спасибо… давайте о простом… что объединяет…
Поднастроил, помычав, примяв декою ухо, и начал. Тотчас его поддержал Натан Григорьевич. «Там, где мы бывали, нам танков не давали, репортёр погибнет — не беда…» Они пели непритязательную песенку, сочинённую фронтовым репортёром, которого Натан Григорьевич знал юным, смелым и пробивным и не знал отягощённым властью, славой и деньгами. В давних застольях, где чокались не серебряными напёрстками, а жестяными кружками, голоса «от ветров и стужи» впрямь звучали хуже, зато ныне песня, под белы руки введённая в радиорепертуар, малость утратила лихость и романтическую бесшабашность. Стараясь перекричать Бэбэ, Петровича и Сельчука, Натан Григорьевич пел, что помнил, что не могли помнить свои: «И чтоб между прочим был фитиль всем прочим, а на остальное — наплевать!»
Последний куплет Бородулин выговорил еле слышно, теребя басовую струну:
— …А не доживём, мой дорогой, кто-нибудь услышит…
— …Снимет и напишет… — поддержал Берковский.
Читать дальше