…Он заворочался в кустах и открыл глаза. Вода уж» перестала прибывать, и она, освоившись, медленно, потому что скованность все еще не отпускала, приседала, погружалась в нее, и напряженность поднималась выше и остановилась у груди, у испуганно бьющегося сердца.
— А выпить у тебя ничего нет? — спросил он из кустов.
Она предостерегающе подняла руку, и тут, после крохотной паузы, взметнулась до люстры высокая волна и закачались разноцветные, из спекшихся стеклянных пузырей стаканы, мешая между собой голубое, желтое и оранжевое. А может быть, она сама задела эти стаканы вскинувшейся в такт музыке рукой. Теперь все мелькало, вздымалось, рушилось вокруг нее, и в этом хаосе, сохранившем лишь узкую песчаную полосу, поросшую редкими кустиками, из которых на нее смотрели какие-то — ей некогда было понять какие, но главное, что они были, — глаза, в этом движении исчезла ее скованность, и, ощущая свободу и силу в каждом мускуле, она тянулась вверх, выскакивала из-под рушившихся на нее волн, и сердце стучало что-то похожее на «вот и все, вот и все» или «только так, только так», пока самая высокая волна не накрыла ее с головой и не бросила на мягкое, теплое дно и эта фраза — «вот и все, вот и все» — не стала медленно уходить.
— Я посмотрю у тебя на кухне? — услышала она сквозь толщу воды и подумала, что он зря там будет шарить, потому что все равно ничего нет, только разобьет что-нибудь. Но сейчас это не имело никакого значения.
— Вот и все, — сказала она еще раз про себя и уснула.
Спала она, наверное, какие-то мгновения и проснулась оттого, что он опять завозился на кровати и сказал:
— Интеллигенция… Свет не гасит, голая бегает. Музыку среди ночи включила. А если я в опорный пункт заявлю?
Она поднялась и села в кресло, так ничего и не накинув, — снова светило солнце, от которого грех было прятаться, и кругом были покой и воля.
— А это — что? Аэробика была, что ли? — спросил он, одеваясь.
— Ага, не понравилось?
— Эх ты! — он потоптался у кровати, не зная, что сказать. — Ну я пошел.
Она поднялась, сделала несколько шагов и сразу оказалась у порога своей комнаты, чтобы подождать, пока он обуется и наденет пальто.
— Ты ненормальная? — спросил он, пропуская ее к входной двери.
— Не переживай, — сказала она, обернувшись и глядя на него холодными светлыми глазами. — Ты молодец. Денег дать?
— Зачем?
— Чтобы не переживал.
— Не бойся. Про тебя расскажешь — не поверят.
— Ты молодец, спасибо тебе.
Тут же, в передней, возле приоткрытой двери на лестницу, он обнял ее, прижал к колючему, дурнопахнущему сукну и услышал, что она смеется, издевательски хохочет под охватившими ее руками, не вырываясь и не отталкивая его, — просто смеется над ним.
— Дать бы тебе! — сказал он и хлопнул дверью.
Оставшись одна, она выключила проигрыватель, убрала большой свет, перестелила постель, брезгливо содрав еще теплые простыни и наволочку. Потом она помылась на берегу остывающей реки, и у нее еще осталось два часа на спокойный, с громким от избытка сил храпом сон в прохладной тишине под открытой форточкой.
В начале седьмого ее можно было увидеть в синем с красными полосами тренировочном костюме направляющейся в парк, где в зависимости от времени года и состояния погоды можно было побегать по мокрым или заснеженным аллеям, сделать несколько кругов по дорожке стадиона, погонять на теннисной площадке резиновый мячик с полузнакомыми мужчинами и женщинами, такими же энтузиастами утренней зарядки.
Потом снова ванна, теперь уже потеплее, чтобы не простудиться, марафет, чашка черного кофе с сухариком, строгий синий костюм с университетским ромбом на лацкане — кажется, только в МГУ и можно, было получить такой, с гербом из настоящего серебра (12 рэ и фиолетовая печать — «знак выдан»). Красное ворсистое пальто, в меру вышитая дубленка, строгое кожаное пальто с такой же шляпой — в зависимости от времени года и погоды. И очки с темными круглыми стеклами — весной, осенью, но только не зимой, конечно, когда идешь на работу в еле расползающуюся темень, только что фонари погасили.
Чернеет дорога приморского сада желты и свежи фонари я очень спокойная только не надо со мною о нем говорить
В Ахматовой, несравненной Ахматовой, больше всего поражает ее величественность, надмирность — отрешенность от внешнего мира и погруженность в мир собственный. Почти безнадежно в ее лирических, самых интимных стихах искать приметы ее собственной жизни, реалии ее отношений с тем или другим человеком (как у Есенина, например, или у того же Маяковского) — все переплавлено в высоком горниле, все шлаки слит, получен новый, чистейший по составу продукт — Поэзия души, равнодушная к суете, непониманию, дерзанию… Все проходит или пройдет когда-нибудь, а вот это вещество вечно, и странно даже думать (когда бы знали из какого сора…), что послужило для него исходными материалами. Думать об этом так же нелепо, как представлять, что поэт для нормальной человеческой жизни должен покупать в магазине хлеб, выгуливать собаку, сморкаться, когда в городе грипп. Разве это имеет отношение к полученному веществу? Нет, конечно.
Читать дальше