Шла бы уж ты лучше скорее, чем так зло шутить!
— Я тоже позвоню, — говорит Слава. — Ты вечером дома будешь?
Ах ты умник, черт побери! Разве можно так девушку обижать? Разве она виновата, что это судьба? Но и ты, птица, лети скорее — сваливай, как теперь говорят. Мало, ли какую он еще глупость вывезет?
Задыхаясь от сдерживаемых рыданий, Люда бросается к дверям факультета. Правильно, там туалет, можно марафет поправить, который сейчас весь размажется, да и нареветься-наплакаться можно в кабинке, раз никто не видит. Что же делать, если так получилось?
— Ну а мы куда? — спрашивает Нина, раздумывая, как лучше поступить: заскочить сейчас на факультет, сдать книги в читалке и собрать свои тетради, или ладно, пускай лежат, за такое ругают, конечно, но не очень, ничего с книгами и тетрадями не случится, если они в читалке переночуют, не хочется заставлять его, Славу, дожидаться, хотя это и недолго совсем, минут пять, но сейчас и пять минут много. Надо бы еще марафет перед зеркалом поправить, но это и где-нибудь по дороге сделать можно.
— А смотрите, весна, — говорит Слава. — Вы замечаете, какой сегодня день?
Она-то конечно. Но, кажется, и этот толстовский дуб проснулся и зазеленел — не в том смысле, что очень старый, он почти ее ровесник, может, только на год или два и старше-то, а это, конечно; не разница, а дуб потому, что не очень сообразительный.
— В Пушкинский, — говорит Нина, — я давно туда собираюсь. Хотите?
Он хочет. А до Пушкинского идти — совсем ничего. По Моховой до улицы Калинина, там мимо библиотеки, пересечь Фрунзе и на Волхонку. Звучит-то как — на Волхонку! Улицу волхвов? Тех самых, что нашли младенца в холодных яслях и поразились исходящему от него сиянию (а это был Он! И ясли с тех пор стали детскими — ну и заносит тебя, девушка!). Ах, белые цветы, белые цветы (см. А. М. Ремизова).
Ни при чем тут волхвы, конечно. В их честь улица и вовсе странно бы называлась — Волхвонка. И он — не тот младенец. Но что поделаешь, если так хочется думать о чудесах, и начались ведь они уже?
Идти совсем ничего, но за это время всю свою жизнь пересказать можно, и, может быть, хорошо, что не нужно в эти минуты играть какую-то роль — той же непобедимой амазонки (и они это поняли — свистнули, крикнули что-то и помчались, презрительно цокая копытами по брусчатке, вверх по улице Фрунзе). Но ты, голубчик, тоже рассказывай, не жадничай!
Время, однако, как бежит! Кажется, совсем недавно, в те сумасшедшие июльские дни, она подходила к этому цветаевскому акрополю, напичканная всякими бреднями о вопросах, которые задают медалистам на собеседовании (поступление в университет, первый заход), а потом ошалело неслась через все эти муляжи и слепки, через всю эту мертвечину (одна мумия в Египетском зале чего стоит!), пока не выскочила на зеленую лужайку — импрессионисты! А ведь с тех пор уже почти три года прошло. И сколько за это время всего переменилось! Смятение и падение, магаданская спячка (ну не так уж она крепко спала, положим, чтобы ничего не чувствовать), второй заход, принципы, нарушения (поблажки себе) и возвращение к ним… И вот она уже совершенно уверенно идет к той лужайке и знает, в каком месте на нее посмотрит ренуаровская тетка и откуда откроется причудливый, в зеленых зарослях мостик…
Не слишком ли много глупостей она ему наболтала? Ахматова, Магадан (вскользь Мандельштам, конечно), главная наука — экономика, живет на квартире, Москва нравится (глупее он ничего не мог спросить). Но разве всегда надо заковываться в броню и выставлять копья? Разве не прекрасна незащищенность той же ренуаровской тетки?
Ну а он что говорит? Коренной москвич, пятый курс, живет с родителями. Импрессионисты — пройденный этап. Предпочитает Кандинского, Малевича, выше всех — Шагал. Надо навестить Третьяковку — может быть, что-нибудь новенькое появилось, они это любят — по полотну, по единственной картинке незаметно вывешивать. И то хорошо — курочка по зернышку… (а это уже, кажется, намек на будущее свидание, однако нужно, чтобы приглашение последовало по всей форме, не такая она шалавка, чтобы на столь невнятный зов бежать). А здесь, среди этого старья, извините, скучно.
Ах, какие мы авангардисты! И даже эта перламутровая тетя нас не прельщает? И статуэтки Майоля не волнуют? И «Ева» Родена? Вот ведь несчастье: он и пижон к тому же. Он общепризнанным восхищаться не может, ему обязательно подавай что-нибудь такое-разэдакое. Ну конечно — Кандинский, Малевич…
Читать дальше