«В почете у своего начальника Друтька», — подумала Ольга, желая настроить себя определенным образом: ее смущало и даже пугало, что у нее все еще нет к полицаю такой ненависти, чтобы захотелось убить его, хотя и поверила всему, что рассказал об этой продажной шкуре Олесь.
Сбруя, безусловно, была немецкая, а сани наши, белорусские, березовые, не новые, но крепкие, только задок новый и выкрашен в нелепый цвет — в черный; ни один наш человек, подумала Ольга, не стал бы красить такую вещь в черное, только немцы могут. Всплыло воспоминание далекого детства: в санях, на которых отвозили покойников на кладбище, тоже что-то было покрашено в черное — не то оглобли, не то полозья, она хорошо не помнила. От этого воспоминания сделалось как-то неуютно; в последнее время она перестала верить во многие приметы, но все равно ее набожное комаровское воспитание сказывалось.
Вещи на санях были накрыты большим кожухом. Ольга приподняла его и увидела швейную машину, разобранный велосипед и целых три мешка, мягкие, с одеждой, конечно.
— Натаскал, паразит, — сказала вслух Ольга все с той же целью — настроить себя.
Конь, наверное, почувствовал, что перед ним свой человек, который ничего не возьмет с воза, и фыркнул миролюбиво, спокойно.
Ольга похлопала его по загривку; с конем нужно подружиться, он должен стать ее помощником.
Почувствовала, что замерзает. Удивилась: так одета! Одевалась в самом деле не для похода с мешком за плечами, а для поездки в санях. Натянула старые лыжные штаны, которые после родов были ей тесны, а теперь ничего — выбегалась, похудела, надела шерстяную кофточку, Адасев летник, подвязала его ремнем, поверх всего — старый материнский кожух, замызганный сверху, но с густой шерстью, теплый. Холодно, наверное, потому, что от плиты разгорячилась. Да и промозгло на дворе, вчера была оттепель, капало с крыш, ночью чуть подморозило, и город окутан густым туманом, от которого даже тяжело дышать.
Не сообразила, что и зябко, и дышится тяжело от волнения.
Вернулась в дом. Друтька вымазывал хлебом сковородку. Рожа его блестела от жира. А настроение еще более поднялось.
— Вот это заправился!
— Шапку хотя бы снял, безбожник!
Ольга вынесла из «зала» свой мешок, старалась нести легко. Друтька подхватил помочь. Поднял мешок — удивился:
— Тяжелый какой! Что ты натоптала в него?
— Бомбу положила, — сказала Ольга без улыбки. — Как думаешь, на бомбу найдутся охотники?
Полицай захохотал.
— Найдутся! Там теперь все купят. Позавчера двое танк украли с завода. Немцы самолеты подняли, разбомбили где-то в лесу за Боровлянами этот танк. Что себе люди думают? Куда они гнали этот танк? В голове не укладывается. Чокнутые какие-то.
Ольга вышла следом за ним, проследила, как он примостил в санях ее мешок. Потом быстро вошла в дом, в свою спальню, достала из ящика гранату, потрогала чеку — хорошо ли держится? — засунула гранату за пазуху, под левую грудь.
Села в сани на мешок с сеном, с левой стороны, чтобы на ухабе не прижаться к Друтьке гранатой, повернулась к дому и трижды перекрестилась.
Друтька, отвязывая вожжи, увидел это и не улыбнулся, сам, направив коня на дорогу, с серьезным видом размашисто и медленно осенил себя крестом.
Прошелся шагов с полсотни рядом с санями, потом стегнул коня вожжами, и, когда тот, фыркнув, побежал, вскочил в сани, толкнув Ольгу так, что она пошатнулась и прижалась гранатой к перекладинам решетки, даже заболело в боку, испугалась очень: от таких толчков и взорваться можно!
— Чуть из саней не выбил, медведь!
— Ничего, не стеклянная, не разобьешься.
Ольге не понравилось, что, не успев отъехать, он заговорил с ней, как с опостылевшей женой, и, может, впервые в ней зашевелилась та ненависть к полицаю, которой не хватало.
На комаровских улицах было еще пусто, изредка попадался пешеход, спешивший на работу на завод или в немецкое учреждение. Но на Советской было уже довольно людно, шло и ехало немало немцев. Они шли по-хозяйски, не спеша, но с необычайной немецкой пунктуальностью: по каждому из них хоть часы проверяй на любом перекрестке. Изредка проезжали легковые автомашины с высшими оккупационными чинами. Из-за машин Друтька прижимал возок к самому тротуару. Проехать по центральной улице, чтобы потом пересечь ее, нужно было всего метров триста, не больше.
Ехали медленно, с молчаливой настороженностью, будто разговаривать здесь считалось непристойным. Видимо, Друтька, зная нрав своих хозяев, боялся их. И не случайно. Вдруг немец в офицерской шинели, с портфелем, властно поднял руку.
Читать дальше