Автоматчикам приходилось легче: не надобно часто перезаряжать, знай себе строчи, в толпе не промахнешься, ложатся, словно трава под косой; с винтовкой нужно выбирать цель да еще и затвор передергивать, и все требовалось делать быстро, начальство видит старание каждого. Молоденький немец перестарался, дергая затвор, случайно прищемил кожу между большим и указательным пальцем, сильно разорвал, ладонь залила кровь. Испугавшись, он обеспокоенно оглянулся вокруг и увидел Поливоду.
— Эй! — крикнул, но староста не услышал. Голос солдатика звучал просительно, поняв это, он рассердился. И подойдя к Поливоде, ткнул ему оружие, — пока он будет перевязывать рану, винтовка не должна простаивать.
Андриан Никонович сначала не понял, что от него требовали. Он встал. Солдатик тыкал оружием в руки.
— Ну!
Показав свою окровавленную ладонь, здоровой рукой махнул в сторону толпы. Сурово уставившись, ждал исполнения приказа. Андриан Никонович хлопнул в толпу без прицела.
— Молотец! — сказал солдатик, но указал на левый глаз: нужно целиться, стрелять точно, экономить патроны.
В прорез прицела попадали одни знакомые, они смотрели прямо на своих убийц, лишь дети стояли спиной, пряча свои лица в материнских подолах; если не смотреть на матерей, разве узнаешь, чьи они, эти хлопчики и девочки. Андриан Никонович поймал на мушку серенькую спинку, и нажал крючок до упора.
Прижимаясь друг к другу, селяне стояли плотной стеной, передние, падая, открывали задних, прижимающих к себе детей; и когда стрельба закончилась, люди еще какое-то время продолжали падать, словно откалывались от живой стены, вопли и крики немного утихли, и хотя кровь в висках Михайлича стучала и казалось, будто автоматы еще стреляют, стрельба тем временем закончилась; словно сделав глубокий вздох, машины умиротворенно зафыркали.
Зельбсманн поднялся со своего места и сказал в жуткой тишине:
— Великая Германия приближает к победному завершению войну с большевизмом, и она не склонна терпеть любые, даже самые незначительные проявления беззакония в глубоком тылу своих армий. У вас было достаточно времени убедиться, что новый порядок утвердился навсегда, и пора бы ему подчиниться, привыкнуть к нему и сжиться с ним, чтобы нормально продолжать свое существование. Когда на теле возникает язва, ее вырезают, спасая тело от полного заражения. В чем вы имели возможность наглядно убедиться, провинившись перед властью. Мы вынуждены применить эти суровые меры. Но учитывая, что за неполные два года Советской власти большевистская зараза не смогла полностью отравить ваши души, а также появившуюся возможность исправиться, командование решило пойти вам навстречу. Со мной в машине сидит комиссар партизанского отряда имени Щорса, половину которого составляют залесцы, кстати, хорошо вам известный, накормленный и вылеченный вами Владимир Михайлич. Ваша жизнь зависит от него. Михайлич должен встать и сказать сейчас приблизительно следующее: я, Владимир Михайлич, снимаю с себя полномочия комиссара отряда, прошу у залесцев прощения за то, что с помощью пропаганды и обмана втягивал село в бандитизм и, не желая больше приносить в жертву мирное население, отказываюсь от любых форм борьбы против Германии и призываю всех по этой же причине сделать то же самое; обманутые пусть возвратятся к семьям, к мирному труду и… Как видите, перед вами я никаких условий не ставлю, все зависит от Михайлича. Чуть не забыл. Заранее предупреждаю, и это касается всех: семьи партизан и подпольщиков будут уничтожены, их не так много, но большинство в Залесах не пострадают. Итак, я прошу Михайлича сказать пару слов.
Садясь, Зельбсманн и не взглянул на Михайлича.
«Теперь-то я должен говорить. Я скажу, что иначе не могу, я скажу, что если бы я мог ожить после смерти, то снова и снова брал бы в руки оружие, так и скажу…»
Михайлич поднялся, поднялись и охранники.
«Все смотрят на меня и ждут. Что? Или у них в глазах надежда? Но глаз очень много, их не разглядеть. А дети?.. О себе ли думать, о своих принципах, когда дети?.. Спасти бы их, они вырастут, будут лучше, все поймут. Какое сейчас имеет значение: упадет на колени или героически погибнет мое маленькое „я“, если касается детей? Стоя там, о чем бы я думал? Нет, я бы там не стоял… Если бы там находились мои товарищи, они бы меня поняли. А вы, вы, дорогие мои залесцы, поймете? Старики, женщины и дети, неграмотные, забитые шляхтой и придавленные к земле войной? Есть же разница, как помирать: сознательно или просто подставить голову, она, разница, и определяет, человек ты или ничто. Иосиф бы сказал: если ничто, незачем и мудрить, а если человек — тем более. Их понимание сняло бы с меня тяжесть? Снова о себе? Снять с себя? Вину? Какую? Перед кем? Перед истиной я чист, но когда вот так, с глазу на глаз? Плывет, все плывет… А тот комиссар знал бы, что сказать, тот бы знал. Тот, заглянувший в Сызрани в детский дом, мне минуло всего семь лет, и таких, как я, там собралось, словно мух, сирот, чьих отцов порубили белые, повесили куркудьские банды, подкосили голод и тиф, тиф и голод… Тот комиссар знал, почему все это, он знал, что за золото покупают за границей не хлеб, а паровозы. Тот комиссар знал. Кто был никем, тот станет всем, понимаете, товарищи? Не во мне суть! Не имеем мы права предать свое будущее, оно поднимется из огня, а в огне тенистых тропинок нет, и деваться здесь некуда…»
Читать дальше