— …Я с немцем познакомился давно, — рассказывал Андрей Савосюк. Они сидели с Михайличем на одном матрасе под решетчатым окном и разговаривали. Невидимец и Иосиф спали, они же не ложились не потому, что на двоих досталась одна узкая постель — четвертому ее забыли или не сочли нужным выдавать, просто уже наступило 23 сентября 1943 года, день операции «Треугольник». День, если сказать точнее, неотвратимый, разве что земля вдруг расколется пополам… — Еще в четырнадцатом, когда завелись с ними впервые. Погнали и меня на войну, а мне что — старый парубок, ни жены, ни детей. Бобылем жил по своей глупости, где это видано, чтобы мужик в двадцать восемь лет без семьи маялся? Теперь-то жалею — возраст как раз детишек рожать, ан нет…
В немцев я не стрелял. Сижу в окопе и палю поверх их голов: они ли виноваты, силком ведь под ружье поставлены? Скоро и в плен попал. Других, знаю, мучило сомнение, терзали упреки, совесть покоя не давала, меня — нет, даже домой не тянуло: моя душа была со мной. И обществу, кто прислушивался, советовал. За зиму весь лагерь вымер, горсть выжила. Германцы, видя такое дело, отдали нас бауэрам в батраки, весна шла. Оклемались малость — и за плуг, за бороны, за косу. Хозяин мне попался не вредный, со мной в поле от темна до темна, за одним столом обедали. Куда уйдешь? Войны, революции вокруг. Полюбил меня бауэр, привык, видимо, собирался на вдове-свояченице женить, я едва не согласился, но как раз немного утихло, я и подумал, может, там, на Волыни, отца-мать некому доглядеть, и пошел потихоньку домой. А здесь все, как и прежде, народ одичал еще больше, словно в каждом зверь проснулся, то пана сожгут, то полицая пришибут, то полицаи над кем-то расправу учинят. Отец умер, братьев скосило. Старуха мать осталась. Взял я жену брата, самого младшего, с детьми, начал жить, до войны своих пятеро родилось, куча мала. Такое, значит…
Кончилось тем, что село решило меня в старосты двигать. Собралась сходка, народ говорит: только ты, мол, и все. Снял шапку и говорю: кланяюсь вам низко, но не могу… Не могу быть посредником между собой и законом. «Нет, — кричат, — вы, Андрей, близко к сердцу не берите, положено по закону шкуру драть — дерите, само собой, но мы-то знаем, что вы для себя драть не будете, кулак тоже по прихоти тыкать не будете, девок наших портить не будете. Желаем вас!» Я им еще раз: люди добрые, не лучше ли все-таки обходиться нам без посредников, говорю, а законы к вашим честным желаниям подладить, а которые не годятся, то их отменить вместе с беззаконием. После слов моих тихо вдруг стало. Переглянулись между собой. На меня посмотрели и глаза потупили. Тут же полицай меня и арестовал. Пока суд да дело, опомнился уже в Березе Картузской. Два года дали. Малость не досидел: пришли красные и освободили. А здоровье в той Березе сильно надломилось. Долго поправлялся, отогревался, откашливался. Хорошо хоть дети подросли, помощь большая. Старшие хлопцы в армию ушли, девчата замуж — три сразу дожидались, пока вернусь из криминала.
А тут и саранча гитлеровская налетела. В Берестяны долго не показывались: глухомань, болота, а потом зима, дороги снегом занесло — ни проехать, ни пройти; весной тоже — вода, топи, а летом партизаны объявились. Я все думал: какие они, нынешние немчики? И вот недавно они заехали за картошкой, одна команда у меня села обедать. Старуха и подать ничего еще не успела, как они, словно псы бездомные, давай шнырять по углам — не доверяли. Один в печь полез, тот сало из сеней прет, другой яички из-под курицы тащит, в буфете шарят, хлеб ищут, лук и на нас шумят: «Бистро! Бистро!» — будто это мы не успеваем на стол подавать. Никуда не денешься, молчим, угодил под сапог — терпи, может, не раздавят. Уселись, прибежал полицай, самогон принес…
Как уехали, позвал я семью, говорю им: против супостатов этих что-то делать надо, не то молча и сгинем со света. Так вот: за оружие браться у меня здоровья нет, а даром хлеб никогда не ел, в тягость быть не желаю, сам с собой справлюсь, а вам, Тихон, Федот, Евдокия, Приська, одна дорога стелется — в лес, в партизаны, и будьте послушны там. А ты, старуха, забирай Семена, корову, птицу и перебирайся к куме, — с хозяйством она примет…
Замок в дверях щелкнул гулко и внезапно. Дверь распахнулась без знакомого ржавого скрипа, распахнулась, даже ветром повеяло по камере, и в нее ворвалось несколько человек в черной форме, мгновенно разобрались, кто где лежит, на каждого накинулись по двое, решительно, заученно, никто и пошевелиться не успел, через секунду Андрей Савосюк, Владимир Михайлич и Иосиф Христюк стояли уже рядышком, закованные в наручники, Николаю Варавке наручники не надели, зато с двух сторон держали за пояс. И при этом не проронили ни единого слова, действовали, как призраки в жутком сне; чужая воля, против которой, как и во сне, чувствуешь свое бессилие, стремилась поднять человека, как ветер, и швырнуть, куда вздумается; но десятое чувство подсказывало Михайличу: его час еще не пробил, надо стиснуть зубы и дождаться своего; старик тоже медленно высвобождался из плена кошмарного сна, этого наваждения, и, освободившись, вздохнул громко, чтобы и самому услышать вздох и другие его услышали, чтобы тот вздох стал толчком, после которого человек уже смотрит за собой, даже когда круговорот оторвет его от земли. Вздохнул не тяжело и не печально, а как будто закончил один путь и начинал другой. Иосиф и вида не подал, но весь напрягся, приготовился; Николай повис на руках конвоиров, прошептал: силы, силы поберегите, пусть несут; Михайлич понял, что Невидимец на самом деле решил сохранить капельку сил, не намерен идти ногами, вынуждает его тащить.
Читать дальше