Выпрыгнув из машины, ребята, проголодавшиеся после бурной мускулотрепки, решили сбегать в столовую. Кухонный наряд был от второго дивизиона, и поэтому ребята особенно не переживали. Дежурный по кухне сержант Галагоза встретил их во всеоружии: на столе дымился полный бачок гречневой каши, стояли два чайника и две миски рыбных консервов. Через полчаса от этой роскоши осталась одна грязная посуда. Квохча, как куры после дождя, ребята побрели в казарму.
Первым делом все набросились на почту. Счастливчиками оказались трое: Махарадзе, Телятин и Фомин. Потом, когда неудачники грустно разбрелись по койкам, дневальный третьей батареи подозвал к себе Баранцева, долго ковырялся в нагрудном кармане и, чего-то смущаясь, протянул ему серую бумажку — это была телеграмма. Родион заметил, как, еще не читая, Баранцев растерянно побледнел, и видно было, что он боится читать эту серую бумажку. А когда Баранцев пробежался глазами по криво наклеенному тексту и машинально скомкал бумажку, то какое-то усталое и тоскливое облегчение проступило на его лице. Он медленно подошел к кровати, сел на нее, вздрогнув от ехидного визга пружины, и закрыл лицо руками.
Что связывает Диму с тем угрюмым мужиковатым человеком? Почему даже он пытается отомстить ему? Странно получается: жил с ним бок о бок восемь лет и никогда не брал его во внимание, считал его присутствие случайным, а внутреннюю жизнь его ничтожной, бесполезной — но вот он исчез, вычеркнут из списка жильцов в замусоленной домовой книге и сразу вырос в загадочную фигуру. Баранцев вспомнил тот страшный вечер, и ему стало противно за себя и за всех людей, которые и его тоже не смогут спасти от смерти. И вдруг он со стыдом поймал себя на том, что телеграмма ужаснула его не тем, что умер отчим, Федор Иванович, а тем, что она намекнула ему о возможности его собственной смерти, ее Дима почему-то всегда соотносил с кем угодно, но только не с собой. Тихая запоздалая жалость к этому суровому человеку, которому он отказывал при жизни в достоинствах и добродетели, проклюнулась, как робкий птенец из яйца, в душе ефрейтора Баранцева. Все эти дни в нем жил один мучительный вопрос: умрет или не умрет? Последние слова отчима о том, что они уже больше не встретятся на этом свете, всплывали в нем каждый раз, стоило ему только отвлечься на минутку от армейских забот. Они преследовали его повсюду и каждой мелочи придавали какой-то второй смысл, усиливающий значение первого. И заново перебирая в памяти ту жизнь Федора Лебедева, которая протекала на его глазах, Дима с неловким удивлением отмечал, что она была не такой уж ничтожной, какой казалась раньше, и что, в сущности, Федор Иванович был неплохой мужик, и сейчас бы он обязательно сказал ему об этом. Ведь отчим, наверно, больше Диминого отца любил мать. Дима часто замечал, что иногда отчим исподтишка с тоскливой любовью наблюдал за ней, хлопотавшей над кастрюлями и бельевым тазом. Неужели он и тогда знал, что умрет скоро? Дима представил себя на его месте и поежился от страха. Какая воля была у него, находившего силы улыбаться жизни и делать последнее добро!
Баранцев тяжело поднял голову и увидел молчаливо обступивших его ребят. Они все поняли. Смерть чужого человека никогда не бывает чужой, она объединяет сильнее радости. Они все простили ефрейтору Баранцеву, потому что в глазах его томилось искреннее страдание — это и были муки совести. Дима в задумчивой застылости посмотрел на ребят, на их участливые лица и понял, что ему будет больно покидать их…
Через час всему полку объявили учебную тревогу.
1
Если бы не благоволение к нему замкомвзвода, Фомин вряд ли бы сейчас грелся в штабной будке, которая тонко поскрипывала на машине, подобно рассохшейся скворечне. Ларин так расшуровал чугунную времянку, что лица у всех жарко залоснились. Но в спины все равно крепко дуло из щелей, и пальцы на ногах никак не отходили. Вскоре дрова кончились, и будку мигом выстудило. Возле губ заклубился легкий парок.
— Тощий ты, Фомин. Жару от тебя никакого, — пошутил Большаков, притискивая к себе закоченевшего Кольку. — Не горюй, землячок. Бывало и похлеще. Теперь тебе любая круговерть должна быть нипочем. В комсомол, чай, вступил.
Ребята заулыбались, у Кольки повишневели уши. Он не сердился: ему была по душе любая шутка замкомвзвода. Приятно было чувствовать в нем крепкую и добрую силу, которая не раздражала, как в Ларине, и не угнетала, но успокаивала. Ларина Колька побаивался, и тот это видел и злился. Сержанта брала обида, что Колька, со своей счастливой способностью быстро сходиться с людьми, сторонится его и робеет перед ним. Это вызывало в Ларине еще большую неприязнь к Фомину, а у того — невольное отчуждение.
Читать дальше